«В мороз под окошками скакать» почему-то всем показалось очень смешным. И класс захохотал! Но уже обернувшись к Лешке… Взял Никонов огонь на себя. И мне подсказал: не в тебе, мол, дело, меня она поддевает. А она и правда поясняет, что да, его, Лешку, и говорит, нарушая весь наш этикет:
— Ты у нас такой сегодня красивый и нарядный, что не грех на тебя и засмотреться!
И опять все заозирались на Лешку. Он стал оправдываться:
— Прямо! Мамка надоела: надевай да надевай! Скоро, грит, малой станет, так и пролежит.
— Ладно, ладно! Надел — и молодец! — похвалила Анастасия. — И нам приятно.
Но что бы она теперь ни говорила, ее было уже не спасти. Будто в черную пропасть канула Анастасия Ивановна. Ни ее красота, ни ее высшая справедливость, которую я с трудом поняла в свое время, не могли больше ее защитить. Отрезало. А сзади нам с Зульфией зашептала Верка Матвеева:
— Врет Леха, что мамка надоела! Только на днях в сельпо на шерсть тетка Настя (Лешкина мать) выменяла. Завезли туда кой-что… С нашей Анастасией они там и были. Наша-то и присоветовала для Лешки… Мать ему рубаху хотела…
— Матвеева! — ледяным голосом оборвала Веркин шепот учительница.
Нет, видно, так просто с Анастасией было не разделаться. Не желала она лететь в черную пропасть. Наверное, гордится, что Лешке свитер идет, что она его выбрала, вот и не удержалась… Похвалилась…
Ладно. Класс ничего не заметил. Но Никонов… Неужели догадался?
* * *
— Эй, совхоз! Вы же в воскресенье вечером обещались приехать…
Мы остановились, переглянулись. Я не хотела с ним говорить, да еще здесь, возле школы. Но Зульфия ойкнула:
— Ой, правда… Даш, мы же правда собирались в воскресенье! Помнишь?
Я-то помнила. Да, такой был разговор. Но дома ведь каждую лишнюю минутку хочется побыть. И потом решили, что утренний мороз крепче, дорога легче.
Я глянула мельком на Лешку и отвернулась. Знала, что он хотел сказать, но промолчала. И тут догадалась Зульфия:
— Ты нас встречал?!
— Ну. Сказано же было.
Да, было сказано: «Эй, совхоз, если в воскресенье вечером приедете — встречать буду! Верхом на коне!»
«При-е-дем!» — счастливый, что уезжает на каникулы, проорал «совхоз» из саней.
Только кто же всерьез про это думал?! Обычно: Лешка крикнул для веселья и радости и в насмешку над нашими понедельничными опозданиями. И мы тоже для веселья откликнулись, для доброго ответа-привета.
— Я старался коня заработать. Два дня воду на ферме возил, чтобы на вечер коника дали под седло. Доехал до леса. Нету вас.
Тогда до двух берез добрался — там выше, подальше видно, — к совхозу. Нету вас. Ну, вернулся.
Мы стояли на школьном дворе, прямо на дороге; нас обходили и обегали ребята, уроки кончились. Стояли на виду у всех и глядели мимо друг друга. А Зульфия была рядом со мной и разговаривала с Лешкой.
Я смотрела мимо Никонова, но все-таки видела его лицо и то, что он на меня не смотрит, но и не на Зульфию, а куда-то за меня, на крыльцо школы, вроде ждет кого. И видела белый высокий ошейник свитера над видавшим виды красноармейским бушлатом с широким, не по Лешкиной шее, воротом, свисшими плечами и с подвернутыми чуть не на полдлины рукавами. Походило, что Лешка, как змей, выпрастывается из старой, заношенной, цвета хаки, кожи — она уже отстала от него, уже показались сверкающие, новенькие голова и шея…
«Вот если б поехали вечером, — думала я тупо и с ощущением какой-то непоправимой потери, — увидела б под моими березами всадника на коне. И это был Лешка… А теперь не увижу никогда под моими березами всадника на коне…»
Но все равно я была и счастлива. И каким-то непонятным образом унижение и стыд, пережитые на уроке, испарились, исчезли оттого, что Лешка стоял здесь и говорил, как встречал нас. Оттого, что он остановил нас здесь, у школы. Оттого, что у него новое лицо. А Зульфия спрашивала:
— Тебе и седло дали?
— Ага…
— С седлом хорошо! На стременах пружинишь, да ведь?
— Конешно…
— Даша, — повернулась ко мне Зульфия, — помнишь, мы с тобой тот раз в одном седле ехали?
Я кивнула молча. И Зульфия еще больше оживилась:
— Ага! По очереди: одна в седле, другая впереди, бочком. В седле-то здорово!
— Ну? — удивился Лешка. — Двое? Тогда лучше б без седла!
— Да-а! Десять-то километров! Все-таки по очереди в стременах… Полдороги…
— Я думал — встречу…
Зульфия замолчала. Я была счастлива. Мы шли уже по улице в шуме и гаме солнечного, вовсю весеннего дня.
Лешка говорил это «встречу» как-то неоконченно. Словно бы что-то еще хотел сказать, но не говорил. Словно должно было что-то произойти от этой встречи. А что могло произойти? Встретились бы, поорали радостно: «Эгей! Огой! Совхоз! Пеньки!» — и поехали бы себе. И все равно я была счастлива. Наверное, он думал: встречу — и тогда все увидят, каков Никонов верхом на коне, да еще и в седле… Но разве узнаешь, о чем он думал или хотел сказать на самом-то деле? А спросить — невозможно. И от этого жалость к Лешке! Еще оттого жалость, что я ни слова ему не сказала. Мы шли уже по нашему проулку.
— Леш, погоди у двора. Я тебе книжку вынесу. Интересная! Почитаешь.
Побежала бегом, принесла ему «Трех мушкетеров». Я боялась глядеть на него прямо, боялась, что он увидит счастье в моих глазах.
Никак не ожидала, что соберусь домой на этой неделе, тем более половодье неслось во всю силу. Мы договорились дома, что день моего рождения перенесем на воскресенье. Не день, а празднование. Но я была подавлена открытием своего счастья — его силой и слабостью своей: я его еле сдерживала! Еще и Степка… Он явно что-то понимал! И Анастасия. Ужас сжимал меня при мысли, что так и сам Лешка может догадаться. Ужас был сродни тому, какой я испытывала в раннем детстве перед фотографированием. Мне объясняли, что меня только снимут на карточку, что я сама никуда не денусь, но буду видеть, какая я, на фотографии. Что всех фотографируют — и никто же не боится! И ничего же плохого не случается! И я верила взрослым, верила, что они меня не обманывают. Просто они не знают того, что знаю я: если меня снимут на карточку — вот именно: снимут на карточку! — сама я или исчезну, или стану кем-то другим. С ними со всеми ничего не случается, их можно снимать, а меня — нельзя. Помню, я однажды весь день просидела спрятавшись внутри деревянной горки для катанья, потому что в детсад пришел фотограф. Вылезла, когда группу вывели на участок гулять, и я услышала из разговоров детей, что «дядя фотограф» ушел. Помню, как меня ужасно ругала воспитательница, кричала, что я ее убиваю… Она думала, я потерялась или одна ушла домой.
Сейчас было почти то же самое: узнай Лешка, что я чувствую к нему, — и я буду уже не я. Умом понимала: так не может быть! Никуда же я не денусь, ничего не случится… Но этот страх был сильнее моего понимания. Изменюсь. Изменю себе. Своей клятве, подкрепленной «Вадимом».
Но почему я изменюсь?! Ведь первым изменился сам Никонов. Он теперь не тот, против которого я давала клятву! И опять выходило, что все же он заставлял меня изменяться!
Мне было так трудно, так смутно, так хотелось убежать, спрятаться от этих сомнений, от преступного счастья чувствовать печальный взгляд длинных Лешкиных глаз, от стремления хоть на минутку, хоть из окна еще раз увидеть его после уроков и от презрения к себе за это; мне так хотелось хоть на время почувствовать себя прежней и свободной, что день рождения пришелся очень кстати.
Меня ждали в субботу. Но я приду сегодня, в среду, а утром уйду. Четырнадцать лет бывает один раз в жизни. Четырнадцать — это огромная цифра. Позади длинная жизнь. Еще два года — и мне дадут паспорт. То есть через два года я уже взрослый человек. Гражданин Советского Союза.
И как же можно в день четырнадцатилетия быть вдали от своих — от папы, мамы, бабуси и братика?!
Еще утром у меня не было таких мыслей, но, придя из школы вместе с Зульфией, представив, как еще долго сиять солнцу над двором и какое это будет пустое время — а идти мне до совхоза самое большее два с половиной часа, — я до дрожи сердца ощутила нетерпение: скорей, скорей домой! Мне хотелось быть счастливой в свой день рождения!
— Зульфия, я ухожу домой.
— ?
— Надо! Очень-очень! Это будет подарок маме в мой день рождения.
Все было правдой. И это — тоже. Как все обрадуются! Тот самый подарок — счастье!
— А обратно? Пропустишь день?
— Ты что? Сейчас рано светает, успею к урокам.
И я побежала. До чего же длинное село Пеньки! Сколько бежишь до церкви, а еще и от церкви целая улица вниз до моста и еще столько же вверх и чуть влево. И из каждого двора может кто-то выскочить, кто-то знакомый, и закричать: «Даша! Далеко ли?» И надо отвечать: «Да вот, понадобилось!»
Наконец околица. Поле пестрое, как корова-пеструха, черное с белыми неровными пятнами или, наоборот, белое с черными, не поймешь, чего больше — снега или земли. И еще есть пятна — зеркально сверкающие и просто голубые озерца воды.