Эффект был поистине катастрофическим. Одним движением Анна спрыгнула у меня с колен, резко обернулась и застыла, сжавшись и стиснув руки, вся дрожа от волнения. На мгновение в голове у меня промелькнула ужасная мысль, что у нее что-нибудь заболело или что ее сейчас удар хватит, но дело было явно не в этом. Каковы бы ни были причины, они выходили за рамки моего понимания. Она вся так и лучилась от радости, повторяя: «Это правда. Я знаю это. Это правда, я знаю». Тут она стремглав кинулась во двор. Я уже встал, чтобы последовать за ней, но Ма положила руку мне на плечо и мягко удержала, сказав: «Оставь ее в покое. Видишь, она счастлива. Господь посмотрел на нее». Вернулась она через полчаса. Ни слова не говоря, взобралась ко мне на колени, подарила мне одну из своих фирменных ухмылок и попросила: «Пожалуйста, напиши мне имя большими-пребольшими буквами», — после чего немедленно заснула. Она не проснулась, даже когда я отнес ее в кровать. Только через несколько месяцев зловещее слово «эпилепсия» исчезло из моих мыслей.
Мама всегда говорила, что ей жаль девушку, которая по ошибке выйдет за меня замуж, потому что ей придется жить с моими тремя любовницами: Математикой, Физикой и Электротехникой. Меня хлебом не корми, дай почитать что-нибудь по теме или смастерить какую-нибудь фиговину. У меня никогда не было ни часов, ни авторучки, я очень редко покупал себе новую одежду, но зато всегда носил в кармане логарифмическую линейку. Это приспособление совершенно заворожило Анну, и ей тут ж понадобилась собственная. Овладев непростым умением считать, она уже скоро извлекала корни, ещё не умея складывать. Все, кто пользуется логарифмической линейкой, рано или поздно начинают пользоваться ею весьма определенным образом. Её держат в левой руке, оставляя правую для карандаша; курсор двигают большим пальцем, заставляя подвижную часть шкалы скользить по линейке. Мне доставляло огромное удовольствие созерцать, как наша меднокудрая Кроха занимается поиском «решений», как она их называла. Я глядел на нее с высоты своих шести с лишним футов и спрашивал: «Как идут дела?» В ответ она оборачивалась и поднимала ко мне лицо, какая-то незаметная волна начинала подниматься по ее телу от самых пяток до макушки где разбегалась шелковистой медной пеной волос являя миру улыбку абсолютного счастья.
Несколько вечеров в неделю мы посвящали игре на пианино. У нас в гостиной стояло хорошее хонки-тонк пианино,[6] на котором я играл немножко Моцарта, немножко Шопена, приправленных несколькими пьесками типа «Танца Анитры».[7] На верхней доске пианино располагались всякие электроприборы. Одним из них был осциллограф,[8] который околдовал Анну не хуже магического жезла. Мы часами сидели в гостиной, нажимая на пианино отдельные клавиши и заворожено наблюдая за причудливым танцем светящейся зеленой точки на экране прибора. Вся эта история, когда ты слышишь звуки и при этом видишь их наглядное изображение на маленьком экранчике умного прибора, приводила нас в бесконечный восторг.
Каким дивным великолепием звуков наслаждались мы с Анной! Гусеница, пережевывающая лист, издавала рычание, достойное голодного льва; муха в банке из-под варенья гудела, как аэроплан; чирканье спички по коробку звучало, как взрыв. Все эти звуки и тысячи других, многократно усиленные, представали перед нами сразу в двух измерениях — для глаз и ушей.
Анна открыла целый новый мир, который можно было исследовать снова и снова. Я не знаю, насколько серьезно она к нему относилась, — быть может, все это было не более чем захватывающей игрой; но так или иначе мне вполне хватало ее восторженных воплей.
Только когда наступило лето, я постепенно начал осознавать, что понятия частоты тока и длины волны обладали для нее каким-то смыслом и она на самом деле прекрасно понимала, что именно слышит и видит перед собой. Как-то раз все дети нашей улицы играли на свежем воздухе после обеда, когда на сцене появился большущий мохнатый шмель.
Кто-то из них вопросил:
— Интересно, а сколько раз в минуту он махает крылышками?
— Должно быть, миллион, — ответил другой. Анна стремительно ворвалась в дом, негромко жужжа про себя в низком регистре, и ринулась к пианино. Я тихо сидел себе на пороге. Несколько раз ударив по клавишам, она быстро определила ноту, в которой жужжала, повторяя звук, издаваемый шмелем. Потом она подбежала ко мне со словами: «Можно мне твою линейку, пожалуйста?» и уже через пару секунд кричала, обращаясь к ребятам снаружи: «Шмель хлопает крыльями столько-то раз в секунду!» Никто ей не поверил, но ей уже было все равно.
Если можно было рассчитать какой-либо звук, его ловили и рассчитывали. За обедом то и дело возникали вопросы типа: «А ты знаешь, сколько раз в секунду комар хлопает крыльями? А муха?»
Все эти игры неизбежно привели нас к занятиям музыкой. До сих пор каждую отдельную ноту мы изучали в течение нескольких минут, а звук интересовал нас прежде всего с точки зрения того, какие колебания он производил. Вскоре, однако, Анна уже придумывала коротенькие мелодии, к которым я прописывал гармонии. Еще через некоторое время в доме зазвучали маленькие пьески под названием «Мамочка», или «Танец мистера Иефера», или «Смех». Анна начала всерьез сочинять. Наверное, у нее была всего одна проблема в жизни — то, что в сутках недоставало часов. Слишком много нужно было сделать, открыть, узнать.
Еще одной волшебной игрушкой для Анны был микроскоп. Маленький мир в нем вдруг становился большим — мир замысловатых форм и созданий столь мелких, что их невозможно было увидеть невооруженным глазом. Даже просто грязь в нем выглядела феерически.
До того, как начались все эти приключения, мистер Бог был другом и приятелем Анны, но теперь их отношения вышли на новый этап. Если мистер Бог сотворил все это, то он был чем-то гораздо большим, нежели она рассчитывала. Все это предстояло тщательно обдумать. Исследования были свернуты на несколько недель. Анна все так же играла с другими детьми на улице; она была милой и забавной, как всегда, но теперь ее взгляд все чаще обращался внутрь; она нередко забиралась высоко на дерево, которое росло у нас во дворе, одна или в компании Босси. Там, на вершине, она сидела, размышляя обо всем на свете.
За эти несколько недель Анна постепенно подвела итог всему, что знала. Она бродила по дому и легонько трогала вещи, словно искала какой-то потерянный ключ и никак не могла найти. Говорила она в это время мало. На вопросы отвечала так просто, как только могла, извиняясь за свое отсутствие в этом мире нежной улыбкой, будто говоря без слов: «Мне жаль, что все так получилось. Как только я разрешу эту загадку, я вернусь. Подождите меня».
И наконец прорыв свершился.
Она резко повернулась ко мне.
Можно сегодня я буду спать с тобой? Я кивнул в ответ.
Тогда пошли, — сказала она.
Она соскользнула у меня с колен, взяла за руку и потянула к двери. Я молча повиновался.
Я ведь вам еще не рассказывал, как Анна решала все проблемы? Если она сталкивалась с какой-то трудной ситуацией, которая не хотела разрешаться сразу, то сразу же отправлялась в постель. Итак, мы лежали в постели, комнату освещал фонарь, покачивавшийся за окном; она опиралась подбородком на руки, уперев оба локтя мне в грудь. Я ждал. Она лежала так минут десять, пока мысли не пришли в надлежащий порядок, а потом ринулась в атаку.
— Мистер Бог сделал все на свете, правда?
Не было ни малейшего смысла говорить, что я не знаю. Поэтому я ответил: «Да».
— И грязь, и звезды, и людей, и животных, и деревья, и все на свете, и многоножков?
Многоножками она называла тех мелких созданий, которых мы с ней наблюдали под микроскопом.
Да, — сказал я, — он сделал все. Она кивнула в знак согласия.
Мистер Бог правда любит нас?
А то, — сказал я. — Мистер Бог любит все.
— А почему тогда он делает так, чтобы им было больно и они умирали?
Ее голос звучал так, словно она только что выдала сокровенную тайну; но ничего не попишешь, вопрос уже родился у нее внутри, и его нужно было облечь в слова.
Я не знаю, — сказал я. — Мы очень многого не знаем про мистера Бога.
Тогда, раз мы многого не знаем про мистера Бога, — продолжала она, — как мы можем быть уверены, что он нас любит?
Я не знал, что сказать ей на это, но, к счастью, ответа она не ждала.
— А вот многоножки: я могу любить их, пока меня хватит, но они же об этом не узнают, правда? Я в миллион раз больше их, а мистер Бог в миллион раз больше меня, так как же я могу знать, что делает мистер Бог?
Она помолчала. Уже потом я подумал, что в этот миг она тихо попрощалась с младенчеством. Потом она продолжала:
— Финн, мистер Бог нас не любит. Она поколебалась немного.
— Знаешь, он правда нас не любит, любить умеют только люди. Я люблю Босси, но Босси меня не любит. Я люблю многоножков, но они не любят меня. Я люблю тебя. Финн, и ты любишь меня, ведь правда?