За воротами их с парнем дороги расходились, они приветливо подмигнули друг другу на прощание, и Михаська подумал: как здорово, если бы все люди были такие.
С тех пор Михаська стал своим человеком в этих длинных банных очередях. Он всегда брал с собой географию или еще какой-нибудь учебник и, пока стоял в очереди, выучивал урок назубок. После бани он получал пятерки, и поэтому ходить туда Михаське нравилось.
Всяких людей видывал он в этих длинных банных очередях. Особенно Михаська завидовал мальчишкам, у которых есть дедушки, а значит, есть с кем ходить в баню. А раз он видел старика, который пришел в баню с маленькой девчонкой. Сначала Михаська засмеялся – такое он видел впервые: в женской бане мальчишек много – это да, а чтоб девчонка мылась с мужчинами?
Но потом он призадумался: чего ж тут смешного? Мальчишки ходят с мамами в баню, потому что у них нет отцов, они на войне, а вот если девчонка идет с дедом – значит у нее нет мамы? Или, может, она тоже на фронте? Он испугался: а вдруг маму у этой девочки убьют? Потом он решил, что, наверное, просто маме этой девочки некогда: может, она на суточном дежурстве или уехала куда-нибудь? Сразу стало веселее, потому что Михаська не мог представить, что было бы с ним без мамы.
Видел Михаська в очередях и раненых, приехавших домой на поправку после госпиталя, обязательно с мальчишками, сыновьями, и очень завидовал этим мальчишкам. А когда пришло письмо от отца, где чьей-то рукой от его имени было написано, что он ранен, Михаська подумал, что, наверное, его отец тоже заедет домой из госпиталя и тогда они пойдут мыться вдвоем.
И вот теперь Михаська вспомнил, как хотел пойти с отцом в баню. Они стояли в своем темном уголке, очередь почти не двигалась, а Михаське так хотелось, чтоб они поскорее вышли на свет и все – и парни, и старики, и мальчишки – увидели бы его отца в гимнастерке и с медалями, которые негромко позвякивали друг о друга.
Старик впереди все крутился, топтался, дымил, о чем-то говорил с соседями, и Михаська подумал, что, если бы это он, Михаська, так крутился все время и рядом была мама, он уже давно схлопотал бы по макушке. Михаська рассмеялся, представив, как получил бы по макушке от мамы этот вертлявый старичок.
Старик обернулся, как будто понял, что Михаська смеется над ним, пристально посмотрел куда-то чуть повыше Михаськи и вдруг громко сказал:
– Что же такое творится, граждане?
Он сказал это и протянул руку в сторону Михаськи. Все стали оборачиваться и смотреть на Михаську, и он покраснел и уже сто раз обругал себя за то, что засмеялся над стариком.
– Что же это такое творится, православные?
«Вот еще, – подумал Михаська, – на попа нарвался».
– Прошел человек войну, – продолжал старик, – домой, наверное, вернулся, в баньку попариться, известное дело, пришел.
Михаська вздохнул, и краска стала сходить с него. Он обернулся. Сзади стоял отец. Так вот на кого смотрели все! На отца!
– А мы его тут в очереди держим! – кричал старик.
Очередь вдруг зашумела. Михаську обняла какая-то теплая волна, заполнила его до самых краев – еще бы, вся очередь, целых, наверное, сто человек смотрели на отца, и улыбались ему, и говорили про него! И конечно, уже все видели его гимнастерку, и медали, и орден Красной Звезды, который отец называет просто звездочкой.
– А ну-ка, товарищ старшина, – закричал снова старик, – давай проходи вперед!
– Да что вы, – сказал отец, – постоим, отдохнем, теперь торопиться некуда.
– Нет, нет, – закричал шустрый старик, – торопись! Торопись отдыхать, а то скоро снова за работу! Давай, говорю, проходи!
Отца стали подталкивать, очередь перед ним расступилась, и он пошел вперед, а Михаська за ним, чувствуя на себе завистливые взгляды мальчишек… Кто-то даже легонько толкнул его в бок.
…Уже засыпая, разморенный от жаркой бани и горячего чая, Михаська подумал, радостно удивляясь: вот он, оказывается, какой был второй длинный день…
Часть вторая
«Тошка-тошка-тошка-тошка…»
Михаська любил смотреть на облака.
По дребезжащей железной лестнице он забирался на плоскую крышу. За дальней трубой, возле слухового окна, у него было любимое местечко. Если лечь на спину, Михаську здесь даже с крыши не видно, а с земли тем более. Это местечко он нашел еще в войну, когда учился во втором классе. Тогда по вечерам назначали дежурных по крыше на случай бомбежки. Впрочем, вскоре эти дежурства отменили, потому что фашистские самолеты до их города долететь не могли. Воздушную тревогу тоже объявили всего раза два, наверное, просто так, на всякий случай. Михаська помнил тот вечер. Незадолго до этого они с мамой, как и все жильцы, обклеивали свои окна белыми полосками бумаги крест-накрест. На верхнем стекле крест, на боковых тоже по кресту. Все говорили, что это очень помогает. Если бомба упадет, то стекла с такими полосками не разобьются. Михаська, признаться, мало этому верил, потому что даже простой небольшой камешек для стекла – гибель, а тут бомба!
А через несколько дней вечером завыла сирена, и мама закричала на Михаську, потому что он копался – у него не застегивались пуговицы на пальто.
Когда они вышли из дому, по черному небу шарили лучи прожектора и время от времени освещали самолет.
Но самолет был наш, четырехкрылый «кукурузник»; таких у немцев не бывает.
Мама все торопила Михаську, а он говорил ей, чтоб она не спешила, потому что самолет наш. Бомбоубежище было далеко, и они не успели до него дойти, как тревогу отменили, и они пошли домой. Михаська говорил маме: «Ну, видишь, видишь, ведь я говорил…» Мама ничего не отвечала и только вздыхала.
А на крыше все тогда оборудовали по-настоящему. В разных концах поставили ящики с песком, возле слухового окна – бочку с водой и прямо к бочке прибили два гвоздя, загнули их и на крючки повесили ведра.
Это Михаське нравилось. Было похоже на корабль. Там тоже висят ведра, только белые с красной полосой.
Но бочка так и не пригодилась. Песок потом растаскали по крыше ребята, а ведра унесли обратно в домоуправление.
Осталось от всей тревоги одно Михаськино тихое местечко за трубой.
Он иногда приходил сюда, ложился на спину, ощущая жар нагретого железа, и смотрел в небо, на облака.
Облака мчались перед ним, как белые паруса и как дикие звери, каких даже в сказках не бывает. Иногда они походили на фашистов – ощеренные морды в рогатых касках, и тогда Михаська сражался с ними, расстреливая их – «ты-ты-ты-ты!» – из автомата.
Теперь воевать не надо, фашистов разгромили, и Михаська блаженствовал на крыше просто так.
А фашисты, вон они. Михаське видно отсюда, как за тесовым забором с колючей проволокой копошатся зеленые фрицы – строят новый дом. «Правильно, стройте, стройте, – подумал Михаська. – Рушили всё, теперь стройте».
Вот ведь ерунда какая: будто назло все про войну да про фашистов думается и из головы не выходит!
Он уставился на облака, стараясь представить какие-нибудь цветы, но там, на небе, все получались только взрывы.
Михаська зажмурил глаза и решил, что нарочно больше не будет думать про войну и разглядывать в облаках эти взрывы.
Он подумал про отца и открыл глаза.
Над головой плыли цветы из облаков.
В прошлое воскресенье они все-таки сходили за реку, на свой участок.
Солнце словно играло в прятки – то выглянет и припечет, будто в середине лета, то скроется за тучу, и тогда сразу дохнет близкой осенью.
Они шли от тени к свету и снова попадали в тень, будто переходили с острова на остров, и было здорово идти по островам, взявшись за руки, – мама, отец и Михаська.
Иногда Михаська оставлял их вдвоем и бежал далеко вперед, а потом останавливался и смотрел, как они идут к нему.
Сначала их лица казались маленькими пятнами, потом они приближались, и Михаська смеялся, потому что ему было приятно смотреть на них, видеть, как лохматит ветер волосы отца и он жмурится на солнце, смотреть, как мама то и дело подпрыгивает, подбирая шаг, а потом идет широко, в ногу с отцом, но у нее ничего не выходит, она снова подпрыгивает, и это очень смешно, потому что мама походит на курицу, которая хочет взлететь, а не может.
Они подходят ближе, ближе, а Михаська пятится, но они наступают на него, и он смеется и отбегает снова…
Картофельное поле тянется сразу за сосновым леском. Лесок небольшой и насквозь просвечен солнцем.
Их участок у самого ручья, так что можно напиться, зачерпнуть фуражкой, как ковшом, прозрачной, будто воздух, воды и глотать ее, пока зубы от холода не заноют.
– Ну вот, – говорит мама, – пришли. Поклонимся нашей кормилице. – И первая кланяется.
Михаська хотел улыбнуться, но отец поклонился картошке тоже серьезно и даже задумчиво.
Михаська вспомнил, как копали они картошку и мама тащила на спине тяжеленные мешки к дороге, где ждала подвода, а потом картошку раскладывали дома, прямо на полу в комнате, чтоб она просохла на зиму, и в комнате долго держался сладковатый запах земли и картошки. Всю зиму жарили ее, и варили, и толкли, делая из картошки кашу.