Мнением самой Лалаги никто не поинтересовался. А ведь для девочки, с пяти лет жившей в атмосфере полной свободы (и даже некоторой дикости, как жаловалась бабушка) на почти необитаемом острове, быть запертой в интернате – это не шуточки.
Интернат, думала тогда Лалага, означает не только то, что ты оставляешь семью и уходишь жить к чужим людям. Это также означает, что ты не можешь одеваться так, как тебе нравится, а всегда носишь нелепую форму. Это означает, что ты ешь в трапезной, старательно поджимая локти и держа голову ровно, а в тарелке не должна оставить ни крошки отвратительной бурды, которой тебя кормят. Спишь ты в одной общей комнате с тридцатью девочками-иностранками, которые храпят или рыдают во сне. Тебе приходится соблюдать правила и жёсткое расписание: время для учёбы, время для игры, в девять гасят свет, в семь встают, всего десять минут, чтобы умыться и одеться. И почти никогда не выходишь из мрачного здания, потому что школа находится здесь же, – лишь раз в неделю, и то если за тобой явится какой-нибудь сердобольный родственник.
Всё это Лалага знала ещё до того, как получила по почте правила «Благоговения». Она читала о таком в романах: например, в «Джанни Урагани», «Маленькой принцессе», сокращённой версии «Джейн Эйр» или других историях о детях-сиротах, которым попадание в интернат не сулило ничего хорошего.
Её подруга Ирен, «девчонка из бара Карлетто», на Серпентарии с самого первого класса сидевшая с Лалагой за одной партой и делившая с ней не только удары учительской линейки, но и купания, прогулки, разведывательные вылазки, кражи арбузов и поиски пиратских сокровищ, узнав об ужасных вещах, что ждали её в городе, решительно заключила: «Я бы там и недели не продержалась».
Лалаге же с относительной лёгкостью удалось продержаться целый учебный год, её это даже забавляло. Она сразу же обзавелась кучей подруг, вместе с которыми вела ежедневную войну против «Правил внутреннего распорядка». Некоторые из этих правил были настолько абсурдны, что, казалось, их придумали намеренно, чтобы бросить вызов интеллекту и хитрости воспитанниц, изобретавших всё новые способы их нарушить, не будучи пойманными.
В письмах, адресованных Ирен, Лалага рассказывала, как девочки прячут сладости под матрасом, как тайком от наставниц смотрят по ночам телесериалы с выключенным звуком в большом зале интерната, как меняются одеждой. Она писала об открытках, самодеятельных постановках, костюмах из тюля, нейлона и сатина, присланных «Сестринским домом» из Нью-Йорка, о шутках и розыгрышах, секретных паролях, о невероятных небылицах, которые они рассказывали простодушным монахиням, чтобы оправдать опоздания... Сама Ирен, оставшись единственной одиннадцатилетней девочкой на острове, уже не ходила в школу, а училась шить у своей тёти Чичиты в Тоннаре. Из всех развлечений у неё была только библиотека дона Джулио, выжившего из ума приходского священника, который целыми днями вымарывал из романов фривольности, поскольку без электричества он даже радио не мог послушать. Ирен помирала со скуки, как, без сомнения, помирала бы и Лалага, если бы ей – вопреки всему – не повезло попасть в интернат.
Эти письма составляли весь смысл жизни Ирен. В ответ она практически ничего не могла рассказать, кроме пары деревенских сплетен и рассуждений о собственном будущем: как она вырастет и станет знаменитой актрисой, вроде Анны-Марии Пьеранджели, которую даже позвали в Голливуд, где та вышла замуж за чувственного певца Вика Дамоне и родила ребёнка, названного Перри («Пьерино», как перевёл это имя журналист «Эпохи», где напечатали эту новость) в честь другого певца, Перри Комо.
Зато в вопросах у Ирен недостатка не было. Во что одеты сестры, когда ложатся спать? А заставляет ли их обет послушания подчиняться беспрекословно, если, например, настоятельница прикажет им съесть дохлую крысу? А признается ли несправедливая пощёчина ребёнку смертным грехом или частью «образовательной миссии»? А о чём были те телесериалы? А почему их запрещали смотреть? А какого цвета глаза у соседки Лалаги по парте? Это матушка Эфизия посадила их рядом или они сами так решили? А тебе, Лалага, нравится эта Марина? Больше, чем я, твоя подруга с самого первого класса?
Глава четвертая
Тильда же, встречаясь с младшей кузиной за воскресным обедом у дедушки и бабушки Марини, никогда не спрашивала про интернат. Сказать по правде, она вообще не задавала Лалаге вопросов. И о себе ничего не рассказывала. В лучшем случае их разговоры за столом ограничивались фразами вроде «Передай мне соль». Не то чтобы Тильда грубила – она просто делала вид, что в упор не замечает сестру, будто та стеклянная.
И так, насколько помнилось Лалаге, было всегда.
В раннем детстве она безоглядно восхищалась и всячески пыталась привлечь внимание Тильды, выдумывая самые невероятные подвиги, чтобы та её заметила. Тильда в глазах Лалаги всегда олицетворяла само совершенство: высокая, очень красивая блондинка с чёрными, словно ночь, глазами и ресницами, ироничным взглядом и ясным, звучным голосом. Она была сильнее и смелее мальчишек-ровесников, умела ездить на велосипеде без рук, дальше всех плевалась и верховодила во всех играх.
Двоюродные братья и сестры одновременно восхищались и боялись её. Она же надменно проходила мимо, не обращая на них никакого внимания, под руку с теми подружками из квартала Капуцинов, что так не нравились тёте Ринучче, потому что они вечно щеголяли драными юбками и грязными коленками. А ещё они говорили разные плохие слова. И, разумеется, именно они научили Тильду