Опустел лес. Кончилась сказка…
Прикоснулась я ладонью к липе, возле которой стояли звери: теплой еще была кора, нагретая лосиным боком. Спасибо тебе, лес, за сказку!
Пошла быстро, посматривая по сторонам. Однако никто больше не показался. Хватит, мол, и того…
Все-таки, правда, самое малоинтересное место нашей дороги — это последние километры от леса до Пеньков. Голое какое-то, выпуклое. Идешь и для отвлечения столбы метишь — взглядом, конечно: вот дойду до того столба. И бежишь. А теперь — вот до этого… Бежишь. Тут, заметив, что тороплюсь, что нетерпение меня подгоняет, поняла: соскучилась уже. Как там без меня Зульфия? Да и… Лешка… Что он скажет сегодня? Что он еще скажет или сделает, как даст знать, что думает обо мне… И вдруг испугалась: ничего не скажет! Ничего не сделает!.. И уже давно и думать забыл!
И сразу я будто замерзла от мгновенного и остро охватившего меня отчаяния. А сама виновата! Сама убежала домой, чтоб не думать о нем в свой день… Мне казалось, что я не видела Никонова целую вечность. И я припустила бегом.
Вон уже уходят из поля моего зрения, остаются одни две березы вдали. Там, под ними, стоял некогда маленький всадник. Я не видела. Но вижу! Вижу! И всегда буду видеть их вместе. Пусть на самом деле они были вместе без меня. Тогда он думал обо мне, встречал. А если сейчас не думает — только я виновата. Догадывается ли он, как много я думаю о нем? Как мне будет плохо, если он перестанет смотреть на меня… А если и правда догадается?!
Я уже забыла, как нужно мне было сбегать домой…
Потом оказалось — хорошо, что я сбегала домой одна.
Так обрадовалась Зульфие! Она еще не ушла в школу, мы побежали вместе. И по дороге я рассказала ей, что объяснил мне папа про немцев, про фашистов и перины.
— Конечно, — согласилась Зульфия, — если посчитать, что у нас, татар, не похоже на ваше, русское, так мы с тобой должны бы друг друга рраззоррватть! — И она, страшно оскалившись, скрючив пальчики на свободной от портфеля руке, нацелилась мне в лицо. Как во время танца «Ойся да ойся!».
— Я тебя не буду резать, ты не беспокойся! — ответила я, оттолкнув ее легонько плечом.
Уж мы и посмеялись, вспомнив нашего незадачливого «Шамиля».
— А зря не дали нам его сплясать. Такие слова сочинили! — вздохнула Зульфия.
В классе мы застали странную картину: над партой Душки и Нины громоздилась пирамида из спин и склоненных голов. Даже не разберешь, где кто. Веркино румяное личико выглянуло из этой свалки — она, видно, ждала нас и закивала:
— Айдате-ка! Чё у нас!
Оказывается, они рассматривали немецкие открытки. Душка Домушкина притащила все, что им слал за последнее время отец. Те, у кого дома тоже были открытки, сокрушались, что не захватили. Мы с Зульфией протиснулись поближе к Душке. А тут и звонок! Все перемены занимались рассматриванием, и я заметила, что ребята, у кого отцов уже не было, — это как раз Карпэй, Сашка Николаевич, Нурулла, Нина Иванова (в самом первом году войны пришли на их отцов похоронки), — смотрели эти открытки как бы со стороны, как что-то, что им не только не принадлежит — они и так принадлежали одной Душке, — но и не может принадлежать никогда. Ну, как жизнь в кино, что ли… Я так понимала этот жест, которым Карпэй брал открытку, близко не поднося к себе, и смотрел грустно, будто на открытке была не нарядная рождественская еловая ветка в нездешних витых свечах и золотых шишках, а что-то горестное, и золотым готическим шрифтом сообщала она о горе и печали, а не приветствовала: «С Новым годом!», что и Карпэю, конечно, было понятно. И Нурулла, и Нина так же брали и смотрели все эти замки в лесистых горах, и пасхальные роскошные яйца, и ангелочков, и румяных дедов-морозов. Морозы были вроде наших, но ослепительно яркие, блестящие и самоуверенные…
Вдруг Лешка оживился, увидев изображение девочки — одна головка — в каштановых кудрях, с писанными пухлыми губками и карими глазками.
— О, глядите! На наших похожа! Правда, Коська? На Плетневу! Да ведь?
Я даже запрезирала Лешку, хоть и была польщена его щедростью — девочка-то красивенькая, — и закричала:
— Ты с ума сошел! Чего ж тут похожего! Кудрявая, глаза карие!
— Ну, значит, на Верку! — охотно согласился Никонов. — Ее глаза! Глядите, глядите! Губочки… Пра, ребята?
— Пра! — передразнила его Верка, вспыхнув. — Нечего меня с немкой равнять! Губочки увидал! А ну, давай! — Верка попыталась вырвать у него открытку, но Лешка увернулся:
— Это Душкина! Не твоя! — и передал мальчишкам.
— А чё? Похожа на Матвееву! Правда, Верка, не злись! Тебя бы так одеть да завить — и годишься на немецкую фотку.
— Да их бы одеть да завить — оне у нас все хоть куда! — пробасил Домоседов Константиныч.
Такие добродушные стали наши ребята — не узнать!
Мы с девчатами хохотали, представив себе, как завиваемся щипцами, нагретыми на свечке. Была и такая открытка: златокудрое голубоглазое существо отражено в зеркале в витой золоченой оправе, отражена в нем и свеча, на ней-то существо в белой рубашке, спущенной с одного розового плечика, и греет щипцы для завивки.
Мы прямо умирали, бились на партах, показывая друг на друга и всхлипывая:
— Это Душка!
— В рубахе-то — Галия… Ой, не могу!
— Нет, это Тоня, — отказывается Галия. — Тоня, Тоня!
И так далее.
Ладно, хоть развеселились ребята. И Нина смеялась, и Нурулла тихонько, и Карпэй гоготал. И почему-то я не смогла сказать им то, что сказала по дороге в школу Зульфии. Решила: в другой раз объясню.
Как немного пообсохло на пологом бугре, перед избами Никоновых и Карповых, там скорей всего проветривает, высоко, — сюда на лужок, начинающий явственно зеленеть, собирались вечерами все, кому не лень. Лапта всех примирила и утешила, заставила забыть все сложности и оттенки отношений.
Лапта! Звенящий мяч с полнеба! Лапта! Свистит в руках досочка, а то и просто палка вместо ломающихся лопаточек-бит. Да ну их, лопаточки! Как лестно палкой засветить точно по мячу, подкинутому перед тобой подающим! Снизу, с вольного размаха от плеча! Лап-та! Пошел мяч свечой! И бежишь стремглав через поле, во «вражий» стан, за их черту, и маешься, перескакивая от нетерпения с ноги на ногу, пока новая подача не позволит вернуться к своим. Несешься через поле, а навстречу, бывает, летит в «плен» твой однополчанин… Бывает, и столкнешься или попадешь под «огонь», если водящий перехватит лапту — мяч — и, ударив в тебя, попадет! Тогда ты выходишь из игры. Чувство обновления, очищения «от грехов» переполняет всю тебя, когда, перебежав поле и благополучно увернувшись от удара мячом, ты становишься в хвост игроков своей команды, ожидая, когда снова подойдет твоя очередь бить по мячу и бежать «под огнем» через поле.
А еще прекрасней, будучи водящим на поле, поймать лапту, то есть перехватить мяч прямо с подачи, когда он аж звенит от мощного удара! Лапта в руках водящего — это мгновенная победа его команды. Все кричат: «Урра! Победа!» — и, бывает, начнут качать водящего, если это не девчонка.
Лапта — это свежий, влажный воздух, холодящий гортань при беге, нетерпение во всех мышцах тела, пружинистость ног, когда кажется, всю игру и не опустишься на полную ступню, а все на носочках, на носочках! Это свист ветра в ушах и рвущаяся, летящая юбка где-то сзади! Лапта — это азарт, это вольный бег и риск и чувство своей команды, когда ты видишь, что там, за твоей чертой, скоро уже некому будет бить, и под угрозой «расстрела» водящим, петляя и увертываясь, несешься к своим, уже не выжидая далекой подачи — чтоб без риска, — а под такую, какая есть! Так даже лучше: какой интерес бежать, когда и опасности нет!
Лапта! Лап-та!! Лап-та!!!
Черное, бархатное небо над головой! Весна! Близкая победа наших! Блестящие прямо в мои глаза глаза Лешки, хотя он там, у своих, на подаче, а я за полем, за чертой. Его еле заметный кивок — мол, беги, не ошибусь… И наш тройной полет: мяч — куда-то к звездам и за горизонт, и мы с Лешкой навстречу друг другу…
— Привет!
— Привет!
И — мимо! Иногда бывает такая подача, что успеваешь сбегать «в плен» и вернуться, пока водящий отыщет мячик.
Сразу после Первого мая Мелентий Фомич собрал все три старших класса и объявил, что мы должны помочь колхозу. После уроков всю неделю будем вскапывать лопатами поле на бугре, слева от дороги на Камышлы. Там посадят картошку. Сейчас нехватка плугов и лошадей. Да и сыро еще очень, запаздываем с пахотой.
— Нас пятьдесят шесть человек, ну пусть выйдут пятьдесят, взять гон по метру на брата, метров по десять — пятнадцать в день подымем? Да шесть дней гнать — вот тебе и сорок пять соток! Шутка? А мы — шутя!
— Да навряд ли, Мелентий Фомич, — покраснев, сказал Карпэй. — Деревенским домой надобно все ж… Это ежели б заместо уроков… Чтоб смена так смена…