В номер вернулся Агафонов.
— Растяпы мы с тобой, Григорий, а не солдаты. Обмундирование-то заночевало у меня.
Он поставил возле дивана пару новеньких армейских сапог, к ним, охнув, потянулся проснувшийся Шурик, к ним приблизился огонек, мерцающий в руках Татьяны. Ее развалившиеся ботинки, тоже вырванные из мрака, выглядели рядом с блестящими сапогами особенно жалко.
Дедусенко нагнал в коридоре Агафонова.
— Как ты думаешь, не преступление, если я оставлю жене свои сапоги? Совсем босиком…
— Новые сапоги?
— Новые. — Зная, что Татьяна втайне стесняется размера своих ног, он добавил. — Конечно, они ей будут страшно велики…
— Нельзя, — ответил, подумав, Агафонов. — Ты теперь красный командир. Выдали тебе.
Выход был найден. Татьяна прошлась по комнате, стуча стоптанными, но все же годными к носке старыми сапогами мужа. Она давно не была так тепло обута. Желая развеселить своих мужчин, Татьяна подбоченилась, притопнула:
— Видали? Кот в сапогах!
Оставшись вдвоем с сыном, мать тут же задула коптилку: мальчик не должен видеть ее слез.
То, что стряслось с Асей, всегда, с первых лет детства пугало ее, как самая огромная, но и самая невероятная, невозможная беда. Такое могло случиться с любой девочкой, только не с ней.
В пальто, с незаплетенными косами, Ася слоняется по квартире. На похороны ее не взяли. Ася не стала спорить: не хочется ей разговаривать, даже есть не хочется…
Из кухни несет погребом, из детской — мышами. Асе странно, что почти все осталось на своих местах. Игра «Рич-Рач», большой красно-синий мяч и маленький мячик, серый. С обоев по-прежнему улыбается множество девочек в голландских чепчиках и деревянных башмаках, по-прежнему машут крыльями ветряные мельницы. Эти обои, веселые, желтые, казавшиеся постоянно облитыми солнцем, теперь вспучились, покрылись пятнами и потеками, но Асе они милы: их выбирали всей семьей. Давно это было, еще до войны, когда и не думалось ни о каких горестях…
Только что заходил какой-то старик из черноболотцев, просил передать Кондакову, что в обратный рейс их теплушка отправится завтра к вечеру. Ася сказала: «Ладно», — а он все топтался, медлил, видно, знал, из-за чего Варя вызывала Андрея, и хотел узнать, что с мамой…
За свою коротенькую жизнь Ася проглотила немало книжек, где самым несчастным ребенком был круглый сирота. Асе не надо чужой жалости. Она потому и не стала разговаривать со стариком, ничего ему не сказала…
Может быть, она в той же теплушке уедет с Андреем на Торфострой. Пусть в первобытные условия, пусть в барак или землянку. Все лучше, чем к Василию Миронычу.
А вдруг… На это она почти не надеется. Вдруг Андрей решит переехать в Москву, чтобы ей остаться в своем доме, чтобы она не была такой круглой сиротой.
В детской, на подставке, купленной под цветочный горшок, стоит Асин глобус. Давно она к нему не подходила. Материки, пестреющие равнинами и возвышенностями, кажутся серыми от пыли; и водные пространства посерели. Ася провела пальцем по Ледовитому океану, остался четкий голубой след. Она написала четыре буквы: «МАМА», — и заплакала. Не в первый раз за эти дни, но впервые наедине с собой. Жгучие, горькие слезы капали на глобус, и поверхность его из пыльной стала грязной.
Андрей и Варя пришли замученные, окоченевшие. Варя взялась за печку, даже не поправив прически, хотя растрепавшаяся прядка свисала ей прямо на глаза. Андрей растопырил перед огнем большие красные руки и, казалось, не замечал ни Вари, ни Аси. Лишь после того, как все напились чаю, Ася передала насчет старика и теплушки.
Присев против заслонки, Варя проверяла кочергой, не затаилась ли под жаром головешка. В ответ на Асины слова она спросила чужим голосом: «Завтра?» — и, забывшись, выгребла на пол несколько раскаленных углей.
Андрей бросился подбирать угли и виновато пробормотал:
— Война закончится скоро, вот увидишь…
— При чем тут война? — быстро спросила Ася.
Тут она узнала, что Андрей еще неделю назад, когда на Торфострое шла профсоюзная мобилизация в армию, записался добровольцем. Он поспешил пояснить:
— Собственно говоря, не совсем добровольцем. Ведь это все-таки мобилизация, хотя и профсоюзная. Собрался рабочком, вот какая штука. — Когда Андрей принимался что-нибудь доказывать или просто волновался, он обязательно употреблял свое любимое: «Вот какая штука». — Собрались и постановили: все члены рабочкома, годные к военной службе, записываются первыми… Что же, разве я не годен?
Ася не раскрыла рта. Варя сказала:
— Теперь уж хода назад нету, теперь погонят…
— Любишь ты бабьи словечки! — досадливо сказал Андрей. — Нас гнать никто не собирается. Отправят в ближайшие дни маршевой ротой со станции Приозерск.
— Ну и хорошо! — В Андрея впились злые детские глаза. На покрасневших веках рельефно вырисовывались слипшиеся кустики ресниц. — Нужен ты нам…
Отойдя от печки, девочка поплелась к постели, укрылась с головой материнским фланелевым халатом. В комнате стало тихо, как среди ночи. Андрею и Варе было не по себе: им предстояло нанести Асе еще удар, объяснить, что выход для нее только один — вернуться к Алмазовым.
Варя так тревожилась за Асю, что собственные горести временно отошли на второй план. А разве малое горе, если человек, уходя на фронт, ничем не показывает, что ты ему дорога, что ему невмоготу расстаться с тобой? Варе много не надо, молвил бы слово: «Жди»… Правда, на кладбище он все норовил заслонить ее от ветра, но это, возможно, просто по доброте…
Понятно, что Андрею Игнатьевичу сейчас не до нее. Хоть и спорил он постоянно с сестрой, хоть и ругались из-за политики, а все же родная… У Вари одна надежда на последнюю минуту прощания. Улыбнется грустно и спросит:
— Будешь ждать? Всякого? И покалеченного?
У Вари ответ готов. Только спросит ли?
Варя сознательная, она не против переворота, обидно лишь, что Андрея Игнатьевича словно приворожили за этот год. Особенно он переменился с лета, когда поступил на Торфострой. События все дальше уводили его от родных, от Вари, которую он не так давно звал Варенькой и уверял, что скучает по ней на своих Черных Болотах.
Варе горько, что в последние дни, когда она так старалась, так хлопотала, Андрей Игнатьевич и вовсе отдалился от нее. Сегодня шли с кладбища, а он поднял воротник и ни слова. А тут еще Варя некстати сказала, что вот, слава богу, все устроили по-людски. Он и отрезал:
— Люди бывают разные.
Получилось, что она зря устроила такие замечательные похороны. Он считает, что все это дурман и поповский обман.
Возможно, она перестаралась. Но ведь не для себя же, для покойницы. Она даже пробовала торговаться, только батюшка разъяснил, что не по его и не по божьей воле церковь лишили помощи, или — как он мудрено выразился — отделили от государства. Варьку он приструнил:
— Кто истинно верует, не станет рядиться из-за копейки.
Пришлось отсчитать клиросным пятьдесят рублей, за чтение псалтыря столько же, двести на церковные расходы. А за крест? А за отпевание?! Легко ли Варьке было толочься на Сухаревке, продавать с рук разные вещички, выручать несчастные рубли?
Сейчас, глядя на застывшую в отчаянии Асю, Варя сама приходит в отчаяние. Не отвали она на «приличные похороны» все, что выручила за вещи, отложенные в семье про черный день, и даже все, что привез из съестного Андрей, можно было бы не спешить с отправкой Аси к Алмазовым, подержать девочку при себе, дать ей выплакаться в родном доме.
Остыла печка, надвинулся вечер. Ася все молчит. Она не оборачивается даже тогда, когда Андрей роняет стул, снимая с него тулуп. Ася не желает знать, куда он собрался.
…У ограды особнячка, в котором Андрей Кондаков за всю свою жизнь бывал лишь два или три раза, и то подростком, кого-то дожидались извозчичьи сани, дожидались, как видно, давно: снежная пороша сплошь укрыла медвежью полость.
Асина тетка вскрикнула, когда Андрей за дверью назвал себя. Она сразу поняла, что привело его к ним. Руки, ставшие непослушными, долго возились с крюком и задвижками. Она и дальше все суетилась, потащила Андрея в кухню, в эту мирную обитель, благоухающую яблоками и кофе, заставила подержать руки под краном, чтобы отошли от мороза, а затем подала умыться живительной теплой воды, которой вдосталь хватало в бачке, вмурованном в плиту.
— Теперь подкрепитесь, голубчик.
Поставив перед Андреем тарелку борща, Анна Ивановна вспомнила о сметане, но, покосившись на дверь, ведущую в комнаты, предпочла о ней забыть. Оглушенный впечатлениями дня, отупевший от потрясений и усталости, Андрей не сумел отказаться от еды, хотя дал себе слово не размякать у богатых родственников. Гость работал ложкой, а хозяйка осушала платком свои все еще прекрасные глаза, оплакивая сразу и покойного брата и его жену, думая о предстоящем разговоре с мужем.