– Не понимаю! – с вызовом ответил Николай.
– Как же мы постановим? – спросил Король.
Короткое молчание.
– Пускай попросит прощения у Ольги Алексеевны, – предложила Оля.
– Не буду я просить прощения!
Недаром говорили только Оля да Король, а остальные молчали. Их не задевало за живое, что Катаев нагрубил. Им было любопытно, и только. Вот нагрубил, а теперь не хочет прощения просить и, наверно, не попросит, вот молодец! Молчали, к моему огорчению, даже Витязь и Лида – питомцы и почитатели справедливого Казачка.
– Витязь, – сказал я, – Катаев в твоем отряде. Как ты думаешь, что нужно делать?
Я, видно, застал Гришу врасплох; он с интересом глядел на Николая, а не подумал, что и сам должен будет решать его судьбу. Он заерзал на стуле, вздохнул.
– Что ж… надо извиняться, – сказал он наконец.
– А ты что скажешь, Вася?
Коломыта пожал плечами – дескать, кто ж его знает…
– А ты, Лида? А ты, Степа?
– Это он сам пускай решает! – вспыхнув, ответила Лида.
А Искра, секунду подумав, спокойно сказал:
– Я бы, конечно, извинился.
Катаев сидел красный, насупленный.
– Мы хотим, чтоб Николай попросил прощения, – начал я, – чтоб он сказал Ольге Алексеевне: «Простите меня, я поступил грубо». Но ведь чтоб так сказать, надо понять свою вину. Зачем нам, чтобы Катаев просил прощения, как попугай. Поэтому предлагаю: пускай за него извинится Королев. Придется тебе, Дмитрий, просить прощения у Ольги Алексеевны от имени всего нашего дома. Как ты считаешь?
– Считаю – правильно! – сказал Король.
– Проси, раз тебе хочется, – вздернув подбородок, бросает Катаев.
– Чтоб очень хотелось – не скажу. Да, видно, придется.
* * *
На другой день, как только прозвенел звонок, мы с Митей входим в четвертый класс «А». Ребята встают. Здесь только трое наших – Катаев, Лира и Витязь. Остальные незнакомы мне. Все с любопытством смотрят на нас. Удивлена и пожилая учительница.
– Ольга Алексеевна, – говорит Король, – от имени нашего детдома прошу простить Катаева за грубость.
Он умолкает. И сразу все чувствуют – за этим должно последовать: «…Обещаем, что больше этого не будет». Но как обещать за Катаева?
Король ловит мой взгляд и добавляет решительно:
– Мы постараемся, чтоб больше этого никогда не было!
Учительница наклоняет голову.
– Мне было бы дороже, если бы извинился сам Катаев, – говорит она.
К ужину Катаев не выходит.
– Голова болит. Можно, я лягу? – спрашивает он у Гали, которая нынче дежурит. Спрашивая, он глядит в сторону.
– Ложись, конечно, – отвечает Галя.
…Вечер, весь дом уснул, мы сидим в кабинете – я за книгой, Галя за учебниками: решила все повторить за семь классов, чтоб ни в чем не отстать и во всем уметь ребятам помочь.
– Мне кажется, я знаю, что делается у него внутри, – говорит вдруг Галя. – Я помню себя в детстве. Очень трудно понять, почему нельзя сказать вслух то, что думаешь. Это кажется лицемерием, ханжеством. Он забыл стих – ему поставили «плохо». Он считает: учительница забыла – ну и…
– Я вижу, ты считаешь, что он прав.
– Нет. Но он мне по душе. Вот он не боится и тебе резко отвечать, а ведь он понимает, что зависит от тебя. Нет, есть в этой его грубости какая-то прямота, что-то такое… как бы тебе сказать…
Я жду, но Галя никак не находит слова.
– Мудрено что-то, – говорю я. Мы долго молчим.
– Сеня, – говорит вдруг Галя, – ты можешь сердиться, но я погладила его по голове.
Вот так раз!
– Когда это?
– Когда ребята легли спать. Я обошла спальню, а у его постели остановилась – ну и провела по волосам. Он сделал вид, будто не слышит.
– Ну знаешь ли! Мы с тобой не больно далеко уйдем, если так будет – я ругаю, а ты по головке гладишь!
Галя молчит. Не согласна со мной. А почему не согласна?
– Послушай, – дня через два сказала Галя Катаеву, – я хочу предложить тебе роль в пьесе. Мы готовим к вечеру «Горе-злосчастье».
– Не буду, – ответил Катаев. – А кого играть?
– Королевича. Заморского королевича.
– Ну, буржуя. Не хочу. Большая роль?
Он вроде бы отказывался. Но Галя продолжала:
– Там все роли маленькие, вот погляди. Сегодня вечером в спальне у девочек устроим репетицию.
Была в этой нехитрой пьеске роль царевны Анфисы – жены заморского королевича. Все девочки наотрез отказались ее играть.
– Мальчишки потом дразнить будут…
Галя тщетно уговаривала их. Выручил Ваня Горошко:
– Я буду царевна.
Он тут же принялся мастерить себе костюм – юбку выпросил у кого-то на селе, а сам начал шить кокошник, раздобыв где-то и ленты и бусы.
Лева Литвиненко ходил за Галей по пятам:
– Галина Константиновна, дайте мне роль! Я умею две мимики, вот посмотрите…
Сначала нам показалось, что обе «мимики» к нашему случаю мало подходят. Лева очень убедительно изображал испуг – у него даже волосы вставали дыбом и глаза чуть не выскакивали из орбит. И он умел косить – сводил зрачки к самой переносице. Но этим фокусом Галя ему, к его великому огорчению, заниматься запретила:
– Так недолго и косым остаться.
– А испуганный-то в пьесе есть, – заметил Митя. – Купец-то, помните? На него разбойники нападают, он и пугается.
Лева посмотрел на него влюбленным, благодарным взглядом. На том и порешили.
Роль Горя исполнял Любопытнов. Он очень натурально пищал и весь был такой вертлявый, востроносенький, – почему-то как раз таким мы и представляли себе Горе-злосчастье.
* * *
Люди толстые и румяные чаще всего добродушны. Наша повариха подтверждала ту печальную истину, что внешность бывает обманчива. Марья Федоровна была женщина хмурая и на язык резковата. Это меня не пугало – Антонина Григорьевна из Березовой Поляны тоже ведь не отличалась ангельским характером. Но вот беда: первый же обед, сготовленный Марьей Федоровной, показал, что она не похожа на Антонину Григорьевну в главном.
– Все есть в этом супе, только вкуса нету, – пробормотал Лира и был прав.
– Души нет в вашем борще, вот что я вам скажу, – сообщил как-то поварихе Василий Борисович.
– Еще чего – душу в борщ класть! – последовал ответ.
– Не в борщ, а в работу свою, чтоб ребят накормить как следует. Понимаете?
Но это не вразумило ее.
Еще непримиримее разговаривала она с ребятами.
– Как тресну поварешкой по лбу, узнаешь! – сказала она однажды Крикуну, человеку чрезвычайно покладистому, который ничего такого вовсе не заслуживал.
Я, как умел, миролюбиво стал объяснять Марье Федоровне, что с детьми так разговаривать нельзя.
– Да как еще с ними разговаривать? – сварливо начала она. – Какие они такие особенные, ваши дети?
Тормоза – вещь необходимая, но я знал, что их-то у меня нехватка. Поэтому я не заорал: «Больше вы здесь не работаете!», а сказал очень тихо и очень отчетливо:
– У них нет никого, кроме нас, можете вы это понять? Если женщина с собственными детьми худо обращается, у нее вместо сердца осиновая чурка. А уж если с сиротами… Так вот: еще раз скажете грубое слово – уволю.
Она пробормотала то ли «подумаешь», то ли «больно надо» и отвернулась к духовке.
…И вот еще один вечер, пора ужинать. Загремели посудой дежурные. Уже стояли на столах плетенки с хлебом, уже нес целую башню из тарелок Крикун. Придерживая подбородком край верхней тарелки, он водрузил башню на стол и снова отправился на кухню. Через минуту заглянул туда и я.
Когда я переступил порог, Марья Федоровна стояла ко мне спиной, приподняв крышку одного из трех наших огромных чайников – должно быть, проверяла, скоро ли закипит.
– Марья Федоровна, – сказал Катаев, который тоже дежурил, – а что это каша какая пересоленная, прямо горькая!
– И так слопаете, – ответила она, не оборачиваясь.
Катаев посмотрел на меня с любопытством. Крикун – с испугом.
Эх, если бы не сорвался тогда у меня с языка «дурак»! Ну, да ладно!
– Марья Федоровна, с завтрашнего дня вы здесь больше не работаете, – сказал я сухо.
Она обернулась на мой голос. В лице этой женщины было все, что считают признаками добродушия: оно и круглое, и румяное, и нос вздернутый, и даже ямочки на щеках… но – вот поди ты! – от этого оно казалось только еще злее и неприветливее.
Она не ответила мне и молча стала швыряться всем, что попадало под руку: отлетели тряпка, веник, загремела алюминиевая ложка. Раскидывая все на своем пути – табуретка, щетка, ведро словно шарахались от нее, – она пошла из кухни. На пороге обернулась, крикнула злобно:
– Выдумают тоже – за кашу увольнять!
– Не за кашу. И в семье случается недосол, пересол – это дело поправимое. Увольняю не за кашу – за грубость. У нас в доме – люди, не свиньи. Они едят, а не лопают. Понятно? Я вас предупреждал. Крикун, поди скажи ребятам, что ужин запаздывает.
Не обращая больше внимания на злую бабу, я снова поставил на огонь котел с кашей, подлил молока, потом наклонился и подбросил дров. За моей спиной яростно хлопнула дверь.