— Сиди здесь, — злобно крикнула она, — если не умеешь вести себя в детском обществе!
И вслед за этим я услышала, как щелкнула снаружи задвижка двери, и я осталась одна.
Мне ни чуточки не было страшно. Покойная мамочка приучила меня не бояться ничего. Но тем не менее неприятное ощущение остаться одной в незнакомой холодной темной комнате давало себя чувствовать. Но еще больнее я чувствовала обиду, жгучую обиду на злых, жестоких девочек, наклеветавших на меня.
— Мамочка! Родная моя мамулечка, — шептала я, крепко сжимая руки, — зачем ты умерла, мамочка! Если бы ты осталась со мною, никто бы не стал мучить твою бедную Ленушу.
И слезы невольно текли из моих глаз, а сердце билось сильно-сильно…
Понемногу глаза мои стали привыкать к темноте, и я могла уже различать окружающие меня предметы: какие-то ящики и шкапы по стенам. Вдали смутно белело окошко. Я шагнула к нему, как вдруг какой-то странный шум привлек мое внимание. Я невольно остановилась и подняла голову. Что-то большое, круглое, с двумя горящими во тьме точками приближалось ко мне по воздуху. Два огромных крыла отчаянно хлопали над моим ухом. Ветром пахнуло мне в лицо от этих крыльев, а горящие точки так и приближались с каждой минутой ко мне.
Я отнюдь не была трусихой, но тут невольный ужас сковал меня. Вся дрожа от страха, я ждала приближения чудовища. И оно приблизилось.
Два блестящих круглых глаза смотрели на меня минуту, другую, и вдруг — что-то сильно ударило меня по голове…
Я громко вскрикнула и без чувств грохнулась на пол.
— Скажите, какие нежности! Из-за всякого пустяка — хлоп в обморок! Неженка какая! — услышала я грубый голос, и, с усилием открыв глаза, я увидала перед собой ненавистное лицо Матильды Францевны.
Теперь это лицо было бледно от испуга, и нижняя губа Баварии, как ее называл Жорж, нервно дрожала.
— А где же чудовище? — в страхе прошептала я.
— Никакого чудовища и не было! — фыркнула гувернантка, — не выдумывай, пожалуйста. Или ты уж так глупа, что принимаешь за чудовище обыкновенную ручную сову Жоржа? Филька, иди сюда, глупая птица! — позвала она тоненьким голосом.
Я повернула голову и при свете лампы, должно быть принесенной и поставленной на стол Матильдой Францевной, увидела огромного филина с острым хищным носом и круглыми глазами, горевшими вовсю…
Птица смотрела на меня, наклонив голову набок, с самым живым любопытством. Теперь, при свете лампы и в присутствии гувернантки, в ней не было ничего страшного. По крайней мере, Матильде Францевне, очевидно, она вовсе не казалась страшной, потому что она, обращаясь ко мне, заговорила спокойным голосом, никакого внимания не обращая на птицу:
— Слушай, ты, скверная девчонка, — на этот раз я тебя прощаю, но смей мне только еще раз обидеть кого-нибудь из детей. Тогда я высеку тебя без сожаления… Слышишь?
Высечь! Меня — высечь?
Покойная мамочка никогда даже не повышала на меня голоса и была постоянно довольна своей Ленушей, а теперь… Мне грозят розгами! И за что?.. Я вздрогнула всем телом и, оскорбленная до глубины души словами гувернантки, шагнула к двери.
Но несносный голос Баварии снова остановил меня.
— Ты, пожалуйста, не вздумай насплетничать дяде, что испугалась ручной совы и грохнулась в обморок, — сердито, обрывая каждое слово, говорила немка. — Ничего нет страшного в этом, и только такая дурочка, как ты, могла испугаться невинной птицы. Ну, нечего мне с тобой разговаривать больше… Марш спать!
Мне оставалось только повиноваться.
После нашей уютной рыбинской спаленки какой неприятной показалась мне каморка Жюли, в которой я должна была поселиться!
Бедная Жюли! Вероятно, ей не пришлось устроиться более удобно, если она пожалела для меня своего убогого уголка. Нелегко, должно быть, ей живется, убогой бедняге!
И, совершенно позабыв о том, что ради этой «убогой бедняги» меня заперли в комнату с совою и обещали высечь, я жалела ее всею душою.
Раздевшись и помолясь Богу, я улеглась на узенькую неудобную кроватку и накрылась одеялом. Мне было очень странно видеть и эту убогую постель, и старенькое одеяло в роскошной обстановке моего дяди. И вдруг смутная догадка мелькнула в моей голове, почему у Жюли бедная каморка и плохонькое одеяло, тогда как у Ниночки нарядные платьица, красивая детская и много игрушек. Мне невольно припомнился взгляд тети Нелли, каким она взглянула на горбунью в минуту ее появления в столовой, и глаза той же тети, обращенные на Ниночку с такой лаской и любовью.
И я теперь разом поняла все: Ниночку любят и балуют в семье за то, что она живая, веселая и хорошенькая, а бедную калеку Жюли не любит никто.
«Жюлька», «злючка», «горбушка» — припомнились мне невольно названия, данные ей ее сестрою и братьями.
Бедная Жюли! Бедная маленькая калека! Теперь я окончательно простила маленькой горбунье ее выходку со мною. Мне было бесконечно жаль ее.
Непременно подружусь с нею, решила я тут же, докажу ей, как нехорошо клеветать и лгать на других, и постараюсь приласкать ее. Она, бедняжка, не видит ласки! А мамочке как хорошо будет там, на небе, когда она увидит, что ее Ленуша отплатила лаской за вражду.
И с этим добрым намерением я уснула.
Мне снилась в эту ночь огромная черная птица с круглыми глазами и лицом Матильды Францевны. Птицу звали Баварией, и она ела розовую пышную башенку, которую подавали на третье к обеду. А горбатенькая Жюли непременно хотела высечь черную птицу за то, что она не желала занять место кондуктора Никифора Матвеевича, которого произвели в генералы.
8. В гимназии. — Неприятная встреча. — Я — гимназистка
— Вот вам новая ученица, Анна Владимировна. Предупреждаю, девочка из рук вон плоха. Возни вам будет достаточно с нею. Лжива, груба, драчлива и непослушна. Наказывайте ее почаще. Frau Generalin (генеральша) ничего не будет иметь против.
И, закончив свою длинную речь, Матильда Францевна окинула меня торжествующим взглядом.
Но я не смотрела на нее. Все мое внимание привлекала к себе высокая стройная дама в синем платье, с орденом на груди, с белыми как лунь волосами и молодым, свежим, без единой морщинки лицом. Ее большие ясные, как у ребенка, глаза смотрели на меня с нескрываемой грустью.
— Ай-ай-ай, как нехорошо, девочка! — произнесла она, покачивая своей седой головою.
И лицо ее в эту минуту было такое же кроткое и ласковое, как у моей мамочки. Только моя мамочка была совсем черненькая, как мушка, а синяя дама вся седая. Но лицом она казалась не старше мамочки и странно напоминала мне мою дорогую.
— Ай-ай-ай! — повторила она без всякого гнева. — И не стыдно тебе, девочка?
Ах, как мне было стыдно! Мне хотелось заплакать — так мне было стыдно. Но не от сознания своей виновности — я не чувствовала никакой вины за собою, — а потому только, что меня оклеветали перед этой милой ласковой начальницею гимназии, так живо напомнившей мне мою мамочку.
Мы все трое, Матильда Францевна, Жюли и я, пришли в гимназию вместе. Маленькая горбунья побежала в классы, а меня задержала начальница гимназии, Анна Владимировна Чирикова. Ей-то и рекомендовала меня злая Бавария с такой нелестной стороны.
— Верите ли, — продолжала Матильда Францевна рассказывать начальнице, — всего только сутки как водворили у нас в доме эту девочку, — тут она мотнула головой в мою сторону, — а уже столько она набедокурила, что сказать нельзя!
И начался долгий перечет всех моих проделок. Тут уж я не выдержала больше. Слезы разом навернулись мне на глаза, я закрыла лицо руками и громко зарыдала.
— Дитя! Дитя! Что с тобою? — послышался надо мной милый голос синей дамы. — Слезы тут не помогут, девочка, надо стараться исправиться… Не плачь же, не плачь! — И она нежно гладила меня по головке своей мягкой белой рукою.
Не знаю, что сталось со мною в эту минуту, но я быстро схватила ее руку и поднесла к губам. Начальница смешалась от неожиданности, потом быстро обернулась в сторону Матильды Францевны и сказала:
— Не беспокойтесь, мы поладим с девочкой. Передайте генералу Иконину, что я принимаю ее.
— Но помните, уважаемая Анна Владимировна, — скривив многозначительно губы, произнесла Бавария, — Елена заслуживает строгого воспитания. Как можно чаще наказывайте ее.
— Я не нуждаюсь ни в чьих советах, — холодно проговорила начальница, — у меня своя собственная метода воспитывать детей.
И чуть заметным кивком головы она дала понять немке, что она может оставить нас одних.
Бавария нетерпеливым жестом одернула свою клетчатую тальму и, погрозив мне многозначительно пальцем на прощанье, исчезла за дверью.
Когда мы остались вдвоем, моя новая покровительница подняла мою голову и, держа мое лицо своими нежными руками, проговорила тихим, в душу вливающимся голосом: