У вороненка звучная фамилия – его зовут Анатолий Лира. Кто он такой, почему попал в приемник, я еще не знаю. Другого паренька, тоже очень худого, но белобрысого и бледного, зовут Ремешков.
Самому старшему – четырнадцать лет; он широкоплеч, угрюм, на нем самая грязная одежда, самая рваная обувь.
– Как тебя звать? – спрашиваю.
– В баню охота, – следует неожиданный ответ.
– Это хорошо. Баня сейчас будет. А зовут тебя как?
– Малявкин. Спиридон Малявкин.
Удивительно не подходит ему эта фамилия.
Лира слушает, весело скаля зубы, то и дело переводя взгляд с меня на Малявкина.
– Мыться! – повторяет Суржик.
Новички помялись у двери, потолкались, пока Суржик не догадался открыть ее пошире; тогда двинулись сразу все и снова застряли.
– Эй! – сказал Лира, навалился и вытолкнул остальных, а на пороге обернулся и подмигнул мне.
Я вышел следом. Во дворе – движение, суета. Ведь в том, что произошло, и нашего меду капля есть – ведь это мы затевали, писали и в гороно и в газету. Значит, не зря старались – вышло по-нашему!
Навстречу мне попался Петька с охапкой сучьев.
– Костер! – сообщил он на ходу.
Ага, стало быть, Николай Иванович не терял времени, пока я принимал ребят: костер готовится!
На той самой площадке, где мы сидели вокруг костра вместе с ленинградцами, когда кончилась наша летняя игра, теперь орудовали Король, Колышкин, Жуков. Уже целая гора хворосту высилась здесь, а ребята несли еще и еще.
Новенькие мылись, а эти пропадали от нетерпенья: поскорее бы поджечь!
– Ну, чего, они там? Возятся, как неживые!
– А ты видал, грязи на них – пуд, – замечает Сергей. – Пока отмоешь… да еще пока оденутся. Там есть один, так на него и башмаков не подберешь – сороковой, что ли, номер.
Становится все темней и темней. Новенькие прибыли в пятом часу, а теперь уже около семи.
– Эх, и видно-то ничего не будет!
– Как это – не видно? А костер на что? Наконец новенькие выходят из бани – распаренные, во всем чистом и с узелками в руках.
– Сюда! Сюда! – кричим мы.
Они идут неуверенно, толкаясь, замедляя шаг, озираясь по сторонам.
– Сюда! Сюда!
Жуков хватает за руку Ремешкова, самого маленького, и тащит к костру:
– Король, погоди, пускай он зажжет.
– А чего? Зачем? – лепечет Ремешков.
– Увидишь! Держи спички. Зажигай! Ремешков несмело чиркает – спичка ломается. Тогда коробок выхватывает Лира, зажигает спичку – она гаснет на ветру. Он берет сразу несколько штук, чиркает, сложив ладони ковшиком, чтоб заслонить хрупкий огонек. Руки его просвечивают розовым. Он садится на корточки и осторожно подносит горящие спички к сушняку. Он еще не знает, что к чему, но видно – все это ему очень нравится. Огонь ползет по тонким, сухим веткам, сучья трещат, вспыхивают сосновые иглы, и рыжие искры взлетают высоко вверх.
– А теперь – кидай свое тряпье! Ну-ка! Развяжи, так не загорится.
Лира быстро развязывает узелок. В огонь летит черная, вся в клочьях рубаха, драные штаны, кацавейка, из которой торчат клочья грязной ваты. Они не сразу поддаются огню, но вот вспыхнуло в одном месте, в другом…
– Теперь ты! По очереди, ну-ка!
Ремешков, неуверенно размахнувшись, бросает свое имущество в огонь, за ним кто-то еще. Пламя вскидывается, словно радуясь новой добыче, тьма расступается – мы стоим вокруг костра, и красноватые отсветы пляшут на смеющихся лицах ребят. Больше никто не соблюдает очереди. Неповоротливый Спиридон Малявкин, лопоухий, скуластый Гриша Кузьменко, мой земляк, еще кто-то разом кидают свое тряпье в костер – и пламя, теперь уже сильное, веселое и злое, жадно пожирает всю кучу.
– Ура! – кричит Петька.
– Ура! – подхватываем мы со смехом.
На глаза мне попадается мальчишески азартное лицо Николая Ивановича. Он тоже кричит, сразу видно – забыл все на свете!
– А теперь ужинать! – провозглашает Суржик.
Он уже охрип, волосы в беспорядке прилипли ко лбу. Новенькие, баня, костер – подумать только, что может выпасть на долю человека за одно дежурство!
– Семен Афанасьевич, – шепчет он мне по дороге в столовую, – а башмаки у них почти у всех целые, в распределителе дали. Зачем губить добро? Я сказал Алексей Саввичу, он поглядел и говорит – можно оставить старые. Только этому сменили, Кузьменке, потом еще этому… Малявкину, детина такой, у него совсем были худые, и еще одному, черному…
Кто-то дергает меня за рукав. Оборачиваюсь – а, вот он и есть – черный!
– Ну, ничего не скажешь – здорово! – говорит Лира, захлебываясь от полноты чувств. Весь расплывается в улыбке и, не в силах найти другие слова, повторяет: – Здорово, ничего не скажешь!
55. БИОГРАФИЯ АНАТОЛИЯ ЛИРЫ
У Анатолия Лиры оказалась занятная биография. Впервые он попал в детский дом на восьмом году жизни и с тех пор – за четыре года – побывал в десяти домах: в Архангельске, Красноярске, Минске, Свердловске, Пскове, Тюмени, еще где-то…
– Что это тебя так носило по свету? – спросил я.
И тут я услышал поучительную историю о влиянии художественной литературы на детские умы. Когда Анатолию было восемь лет, воспитательница Тюменского детдома («Елена Андреевна, хорошая была», – мечтательно произнес Лира) прочитала ребятам повесть Неверова «Ташкент – город хлебный». Книга так понравилась Лире, что он убежал из детского дома в Ташкент. Его поймали на полпути и отправили в Тамбов. Он снова удрал, снова был пойман и направлен в детский дом, на этот раз в Красноярск. Но в хилом теле Лиры жил неукротимый дух. Однажды решив – во что бы то ни стало попасть в Ташкент! – он убегал снова и снова. Его всякий раз ловили и, как назло, определяли в детский дом, который находился еще дальше от Ташкента, чем предыдущий. Полгода назад Лира попал в ленинградский приемник, а оттуда – к нам.
У нас он сразу обратил на себя всеобщее внимание.
Как-то после мастерской, поплевав на руки и обтерев их о штаны, он побежал в столовую. На пороге его остановил Подсолнушкин:
– Кру-гом!
– Чего?
– Пойди переоденься и вымой руки.
– Руки? Они у меня чистые. Это просто пыль.
– Вот и поди смой пыль.
– Да ну тебя!
Он попробовал оттереть Подсолнушкина плечом, но тот спокойно повторил:
– Поди умойся.
И тут мы услышали фразу, которой, как выяснилось потом, Лира пользовался во всех трудных случаях жизни:
– Как дам раза, вспотеешь кувыркамшись!
Кругом зафыркали. Картина была тем забавнее, что Подсолнушкин, в прошлом – единственный авторитет для грозного Тимофея, хоть с виду и не богатырь, был куда основательнее щуплого Лиры.
– Лира! – окликнул я, подходя ближе, словно и не слышал предыдущего. – Постой, ты забыл переодеться. Тебя разве твой командир не предупредил, что в столовую у нас не ходят в рабочих костюмах? Надо будет сделать Суржику замечание, раз он не объяснил тебе.
Но к Суржику Лира относился до некоторой степени почтительно: впечатления первого дня, баня, костер – все было связано с ним.
– А, верно! Он мне объяснял. Я сейчас! – И, словно ничего не случилось, так и не дав Подсолнушкину «раза», Лира побежал умываться.
Но это было далеко не все.
– А, и ты тут? – сказал Лира в первый же день, увидев Нарышкина. – Ну, здорово! Теперь посчитаемся.
Слышавшие это предупреждение растолковали ему, что у нас старые счеты не сводятся. Он спокойно выслушал, даже головой мотнул – понял, дескать. Однако не тут-то было.
Нарышкин был куда крепче и сильнее его. Но характер у Лиры оказался железный, и слову своему он изменять не собирался. Он не вступал с Нарышкиным в драку, не нападал на него открыто, но очень скоро Нарышкин убедился в том, что его спокойствию и безопасности пришел конец. То его сверху обливали ледяной водой, то, когда он входил в комнату, дверь распахивалась и хлопала его по лбу или, напротив, плотно затворялась перед самым его носом. Он нажимал плечом – дверь не поддавалась, он пытался открыть ее с разбегу – она внезапно уступала, и он летел на пол… Уличить Лиру было невозможно: черные быстрые глаза – не улика, лукавая усмешка тоже может быть у всякого.
Нарышкин ни с кем не смел поделиться своими огорчениями. Он все еще чувствовал себя виноватым и потому не рассчитывал, что за него вступятся. Он молча терпел, горестно помаргивал припухшими веками – рыхлый, большой, куда выше и больше Лиры.
Раз я слышал, как он крикнул вдогонку убегавшему Лире:
– Я тебе дам!
– А я тебе уже дал! – последовал веселый ответ.
В другой раз я увидел Нарышкина во дворе. Он был весь мокрый и чертыхался сквозь зубы, задрав голову и беспомощно озираясь – из которой форточки окатили его водой?
– Что с тобой случилось, почему ты мокрый? – спросил я.
– Не знаю… дождик… – ответил он, пожимая плечами.
– Да ты что, бредишь? Какой дождик зимой?
– Не знаю, – повторил он вздыхая.
Но всевидящий Сергей Стеклов не мог, разумеется, мириться с такими «стихийными бедствиями». На общем собрании он сказал: