Случилось так, что Софья Михайловна тоже вызвала Кузьменко. Он вышел к доске и, украдкой поглядывая на ладонь, стал не очень быстро, но без ошибок склонять «der Tisch».
Никто не сомневался в том, что от Софьи Михайловны не укрылось чрезмерное внимание Григория к собственной ладони. Но Софья Михайловна внимательно смотрела на доску – он и на доске писал мелким, ровным, убористым почерком – и, когда склонение было закончено, сказала только:
– Хорошо, все верно.
Потом подошла, взяла оторопевшего мальчишку за руку и влажной тряпкой, которая висела на гвозде у доски, крепко провела по его ладони. Потерла, посмотрела, еще разок вытерла, потом той же тряпкой стерла все с доски и сказала все так же спокойно, не повышая голоса:
– Просклоняй еще раз. Только другое слово… ну, хотя бы «der Stuhl».
Во время этой процедуры мой земляк едва не сгорел со стыда – о его щеки можно было зажечь спичку.
Кто-то прыснул, и, как по сигналу, захохотал весь класс. Жуков даже вытирал слезы, выступившие у него на глазах. Софья Михайловна отвернулась от доски и, чуть приподняв руку, невозмутимо промолвила:
– Тише, пожалуйста.
На перемене, весело блестя глазами, Король сказал:
– Будьте спокойны, последний раз. Больше не захочешь, а, Гришка? Это тебе не то что: «Как ты смеешь!» – Он в точности повторил интонацию Елены Григорьевны.
Ребята не любили уроков истории. Проходили они историю Рима, полную событий, которые волнуют нас и поныне, хоть того Рима и тех людей давным-давно уже нет на свете. Но когда ребята готовили уроки или отвечали в классе, я видел скучные глаза, слышал одну и ту же казенную формулу, одну и ту же тягучую ноту: «Аристоник был представителем… Сципион африканский был представителем…»
А главное, не было у Елены Григорьевны интереса, любопытства к людям, не было той сосредоточенности, при которой хочется заглянуть человеку в глаза и подумать: кто ты, что ты? Чего хочешь, куда идешь, чем станешь? Она ничего не могла рассказать о ребятах – ни об одном. «У него удовлетворительно», – говорила она, когда ее спрашивали о Жукове. «У него неудовлетворительно», – отзывалась она о Коробочкине. И только.
Зачем она стала учительницей? И почему именно учительницей истории? Понять было невозможно. А всего непонятнее – зачем Николай Иванович женился на ней. Людей более чужих, более несхожих нельзя было и представить себе.
Замечания Софьи Михайловны по поводу своих уроков Елена Григорьевна выслушивала неохотно, ворчливо возражала: «Я следую программе… В учебнике сказано так… Что значит – скучно? Ведь это не урок танцев!»
– Ох, опять завтра история! – с тоской сказал как-то Король, собирая тетрадки.
– Что же вы с таким отчаянием говорите об этом? – удивленно обернулся к нему Владимир Михайлович.
– Да что… ничего я не запоминаю. Скука. Имена какие-то… Тиберий – что за имя такое? И на что мне про него учить?
– То-есть как? Что-то я вас, Митя, не понимаю.
– Не нравится мне этот Тиберий. Двуличный. Думал о своей выгоде, а притворялся, что заботится о народе… Владимир Михайлович, вы что? Голова заболела?
Владимир Михайлович стоял белый, как мел, даже губы побелели. Руками, которые вдруг перестали его слушаться, он что-то вынимал из портфеля и снова без толку совал обратно. Ребята растерянно смотрели на него: они никогда не видели его рассерженным и не понимали, что случилось. Не может же он, в самом деле, обижаться за какого-то Тиберия, который помер с лишком две тысячи лет назад!! Во всем классе один я понимал, что он не только обижен за Тиберия, но и без памяти зол на Елену Григорьевну.
– Садитесь, Королев, – сказал наконец Владимир Михайлович, чуть ли не впервые называя Короля не по имени, а по фамилии. – И вы, Стеклов, и вы, Репин, – все садитесь. Семен Афанасьевич, – официально обратился он ко мне, – с вашего разрешения я задержу на некоторое время пятую группу.
Он прошелся по комнате и остановился у окна:
– Когда жили братья Гракхи? Скажите, Жуков.
Саня встал:
– Во втором веке до нашей эры.
– Так. А скажите, Саня, как жили крестьяне в древнем Риме во втором веке до нашей эры?
– Очень плохо жили, Владимир Михайлович. У них не было земли. Вся земля была у богатых.
– А земля, завоеванная в походах, кому принадлежала?
– Она считалась общественная, а на самом деле тоже была у богатых. Они брали ее в аренду и считали своей.
– Верно. Садитесь, Саня. Так вот, один римлянин, Гай Лелий, взялся было уничтожить эту несправедливость. Он предложил отнять у богатых лишнюю землю и разделить ее между малоземельными и безземельными. Но в самую последнюю минуту Гай Лелий побоялся ссориться с богачами и взял свое предложение обратно. За это его прозвали «благоразумным». Боязнь за себя, за свое спокойствие и безопасность взяла верх над чувством справедливости. Не знаю, можно ли гордиться таким прозвищем – «благоразумный». Думаю, это позорное прозвище.
– Верно! – подтвердил с места Король.
– Тиберий Гракх не был благоразумным, – словно не слыша его, продолжал Владимир Михайлович. – Тиберий готов был защищать справедливое дело до последней капли крови. Он не мог спокойно смотреть, как нищают римские крестьяне, какое жалкое существование они влачат. «И дикие звери, – говорил он, – имеют логова и норы, куда они могут прятаться, а люди, которые сражаются и умирают за Италию, не владеют в ней ничем, кроме воздуха и света, и, лишенные крова, как кочевники бродят повсюду с женами и детьми. Полководцы обманывают солдат. Множество римлян сражается и умирает за чужую роскошь, за чужое богатство. Их называют владыками мира, а они не имеют и клочка земли». Как вы думаете, Королев, такие слова, такие мысли могут быть у человека корыстного и двуличного?
– А нам не говорили!.. Нам говорили…
– Погодите. Но самый страшный человеческий порок – жадность. Жадность порождает все остальное. Богачи ни за что не хотели расстаться со своими богатствами. Не хотели отдать ни клочка земли, ничем не хотели поступиться. Однако они боялись завязать открытый бой с Тиберием, которого народ глубоко любил и уважал. И они уговорили Октавия выступить против Тиберия и отклонить предложенный им закон. А если в коллегии трибунов хоть один человек высказывался против какого-нибудь предложения, это значило, что оно отклонено, хотя бы все остальные и соглашались с ним. Но Тиберий не отступал. Он предложил новый закон, по которому богачи должны были немедленно освободить общественные земли. Вы, Королев, говорите, что Тиберий был корыстным. А вот послушайте, что он сделал…
Я не раз наблюдал за ребятами во время уроков Елены Григорьевны. Они сидели тихо, потому что таков был порядок, который они сами установили: на уроках сидеть тихо. Но я наверняка знал: Король, глядя в окно, думает сейчас о чем-то своем, а Володин хоть и смотрит на Елену Григорьевну, вовсе не помышляет о Пергамском царстве или братьях Гракхах. Вид у него отсутствующий и самоуглубленный, от Рима он далек, как от звезды небесной.
А вот сейчас я мог бы голову прозакладывать, что они – в древнем Риме и собственными глазами видят, как выходит Тиберий на вторые трибунские выборы, видят, как собирается к Капитолию несметная толпа, как устремляются сюда враги Гракха, вооруженные камнями и дубинами, и вот двинулись на Тиберия, избивая и сметая с пути всех, кто его защищает…
…Стук в дверь, меня вызывают: телеграмма из гороно. Приняв телеграмму, возвращаюсь наверх. Очень хочется вернуться в класс и дослушать, но боюсь помешать. Останавливаюсь на минуту у двери. Владимир Михайлович рассказывает уже о Гае:
– «Где искать мне, несчастному, убежища? – говорил младший брат Тиберия. – Куда мне обратиться? На Капитолий? Но он еще не просох от крови брата. Домой? Чтобы видеть в горе и отчаянии мою мать?»
…Пятая группа в этот день все делала с опозданием – и чай пила и уроки готовила, а отдохнуть, наверно, и вовсе не успела. Но я не видел на лицах ребят усталости. А Король, уходя спать, сказал мне как нечто глубоко продуманное:
– Братья Гракхи – вот это были люди!
58. ЕЩЕ ОДИН УРОК ИСТОРИИ
Через день я пошел на урок истории в пятую группу. Я не думал найти там какие-то перемены. Просто не было дня, чтобы мы с Софьей Михайловной не бывали на уроках: она контролировала и учила, я – учился. Учился не математике, не русскому языку и не физике, а искусству учить и воспитывать. А к Елене Григорьевне я ходил в надежде что-то придумать. Надо же нам что-то делать, как-то вразумить ее, должна же она понять, что ее уроки душат, убивают интересный и важный предмет.
Как всегда, я сел на заднюю парту и приготовился слушать.
За широким, не перечеркнутым рамой окном сверкало до блеска вымытое небо – такое синее, что казалось, будто и весна не за горами. Ребята еще шуршали тетрадями и учебниками. Володин нырнул зачем-то в парту и, кажется, так и решил там остаться. Но вот его голова снова появилась над партой – и в эту самую минуту раздалось сухое, повелительное: