— Картошка. Еще три штучки осталось. Хочешь?
— Ты подожди меня здесь, — заторопился Осип, — подожди, я сейчас.
— Смотри, Осип, — начала было Серафима, но Осип тихо и решительно перебил ее:
— Я, может быть, гордый за тебя, — серьезно сказал он, — что ты наша, деревенская, и на такое решилась, а ты мне чего буровишь?
Серафима смутилась и отвернулась к берегу. Только теперь, кажется, поняла она свой поступок в полной мере. Но удивления не было, а было крепнущее чувство, что она поступила правильно.
Сидели в том же закутке. Осип притащил все, что ему надавали в дорогу, а были здесь вареные яйца, кусок окорока, отваренная горбуша с картошкой, буханка деревенского хлеба, банка варенца, прошлогоднее варенье из смородины, лук, маленький пупырчатый огурчик и бутылка самогона.
За бортом парохода проплывали одинокие домишки бакенщиков, маленькие, в несколько дворов, деревушки, порой вплотную к реке подступали высокие скалы, а порой далеко окрест тянулись пойменные луга, залитые светом луны, и множество проточек и озерков холодно отражали в себе этот свет. И тихо было на земле, так тихо, что не верилось, не хотелось верить в то, что где-то идет теперь война, и кто-то умирает в эту минуту напрасной смертью, и кто-то готовится умереть, потому что войны без смертей не бывает, потому что война — кровожаднее самого кровожадного зверя, какого когда-либо придумывала земля.
— Наши еще кто-нибудь есть? — спрашивала Серафима, держа в одной руке кружку с самогоном, а во второй- с молоком.
— Нет, — покачал головою Осип, — меня, паразиты, продержали, а теперь вот один еду. Тем веселее было, кучей ушли. Хотя все одно, давай выпьем.
— А за что, Осип?
— За победу. Чтобы мы Гитлера скорее побили и все домой вернулись… Давай, Сима!
Осип выпил. Выпила и она. Задохнулась, но быстро справилась, не вдыхая воздуха, глотнув молока.
— Уф-ф!
— Х-хе!
— Как вы ее глушите?
— Зар-раза!
— Обожгло, а кишки-то не железные, поди.
— Ничего… Крепче будут.
Серафима ела жадно, сама себе удивляясь, а Осип знай подкладывал ей кусочки повкуснее и добродушно смотрел, как она аппетитно и хорошо жует.
— Там, чай, мужики приставать будут?
— У меня пристанут!
— Еще выпьем?
— Нет, я не буду. Голова кружится, а еще ехать надо.
Осип выпил и грустно сказал:
— Мать совсем плохая. Слегла. Наверное, Тонька в город к себе заберет. А в городе без молока и воздуха пропадет.
— Ничего, бог даст — поправится. В войну люди завсегда сильнее. Я вот и по себе знаю. Как осерчаешь на что-нибудь, откуда силы берутся, кажется, горы бы свернул… А чего, Осип, ты не женился? Вот бы невестка-то с нею и осталась.
— А если такая, как ты? — усмехнулся Осип.
— И я бы осталась, — спокойно ответила Серафима, — ты бы пошел, а я осталась. Я и Матвею так говорила, а он не понимает. Уперся как пень еловый — и все тут. Его броня завлекла хуже невесты…
— Как-то там будет? — вздохнул Осип. Хмель его не брал.
— Хорошо будет, — твердо сказала Серафима, собирая остатки еды, — побьем мы его, вот увидишь. А так бы зачем нам и ехать?
Спали они, привалившись спиной друг к другу. Вахтенный матрос заглянул за ящик, увидел их, тихонько присвистнул, улыбнулся и ушел. А солнце взошло, заглянуло в закуток и осталось, мягко лаская их юные головы, и, когда проснулись они, чего-то смущаясь и неловко отодвигаясь друг от друга, прикрылось тучкой, словно глаза смежило.
— Как бы дождя не натянуло, — сказал Осип.
— Нет, не натянет, — возразила Серафима, — вчера солнышко чисто садилось.
— Скоро приедем.
— Да пора уже.
— И че ты не мужик?
— А зачем?
— Вместе бы воевать пошли.
— А один боишься?
— Тьфу, боюсь. Мне за тебя страшно. Баба все-таки. Всякий обидеть может. Наш брат разный.
— Ты какого года, Осип?
— Восемнадцатого.
— А ровно мальчик ещё. Жениться надо было, Осип. Тогда мужик быстрее матереет.
Осип не ответил. Вдалеке, на высоком берегу, показались первые дома Хабаровска, и пароход приветствовал его длинным хриплым гудком.
На сборном пункте людно, шумно, бестолково. Но шум здесь приглушенный, робкий и тревожный, какой бывает при покойнике. Высокий плотный мужчина в военной форме хрипло выкрикивал фамилии, от толпы отделялись мужики, вставали в неровную шеренгу, переминались с ноги на ногу, приглядывались к соседям, крутили в руках кисеты и портсигары, но закурить не решались. Колонны людей уводили куда-то, и на их место вставали новые мужики, и военный уже шепотом называл фамилии, придерживая горло рукой. Его щеки были синими от бритья, а глаза красные, как у голубя. На безымянном пальце правой руки поблескивало обручальное кольцо.
Уходили и уходили колонны, а толпа на сборном пункте все не уменьшалась. Уже давно выкликнули Осипа, и он твердо встал в строй и твердым шагом ушел вместе с очередной шеренгой, а Серафима все не решалась подойти к военному. Она бы и решилась, так как ничуть не робела, даже наоборот, при виде такого количества народа, уходящего на фронт, еще большей решимостью воевать наполнилась, но от военного за версту пахло усталостью. Устал человек до изнеможения, и Серафиме совестно было беспокоить его.
Наконец наступила передышка. Военный достал платок, отер лицо и высморкался. Серафима робко тронула его за рукав. Он не услышал. Тогда она пальцем постучала по руке военного, и он спрятал платок и медленно повернулся к ней.
— Что вам? — он смотрел и не видел Серафимы.
— Запишите меня, — попросила Серафима.
— Куда?
— На фронт. Я любую работу делать могу.
— На фронте, милая, не работают, а воюют. А вам не воевать надо, а рожать. По возможности — мальчиков. — Он подумал, еще раз взглянул на смущенное и решительное одновременно лицо Серафимы, на белую полоску повестки и, видимо что-то поняв, махнул рукой: — Идите в военкомат, там посмотрят, а я повестками не занимаюсь.
— Иванов! Кислицкий! Терапян! Воскогонов! Бахметов! Лобанов! — опять выкликал военный, и из толпы все выходили и выходили мужики, каменея скулами и тоскуя растерянными глазами…
Из военкомата Серафима вышла сердитой. Там никто ее и слушать не стал. Все суетились, бегали по длинным полутемным коридорам, быстро, нервно курили, кричали, слушали сводку из огромного репродуктора и опять как ошпаренные неслись из кабинета в кабинет. Единственное, что ей удалось узнать, это месторасположение тылового госпиталя, куда она направлялась для прохождения службы младшей медицинской сестрой.
«Ну это уж дудки, — сердито думала Серафима, — это уж вы сами туда поезжайте, а я не для того сюда добиралась, чтобы в тылу отсиживаться. В тылу старухам сподручно возле раненых-то управляться, а я пока еще в силах».
Случайно услышав о формировании санитарного поезда, она вышла из военкомата, спросила, как ей добраться на вокзал, и решительно зашагала в указанную сторону. Город выглядел притихшим и пустым. Редкие прохожие не улыбались и не любопытствовали взглядом, ребятишки собирались в кружки и о чем-то по-взрослому беседовали, торопились подводы и машины, на станции часто и пронзительно гудели паровозы.
В первый момент станционная толчея сбила Серафиму с толку, закружила, ошпарила каким-то сумасшедшим ритмом. Но она очень быстро разобралась, что здесь и к чему, выбралась из здания вокзала, протискалась по перрону и стала пробираться между бесконечно длинными составами. Были это все товарняки, тяжелые, длиннющие и грязные. Когда трогался какой-нибудь состав, земля вздрагивала, и грохот оглушал Серафиму. Она отскакивала в сторону, зачем-то считала вагоны, очень скоро сбивалась и растерянно смотрела на то, как, грохоча и взвизгивая, несется мимо нее громадная железная лавина. В одном месте Серафима наткнулась на солдатские теплушке и долго наблюдала, как суетятся вокруг них новобранцы, молодые и старые, веселые и грустные. Она хотела подойти, посмотреть, нет ли среди них Осипа, но паровоз свистнул, попятился вначале назад, потом сильно дернул вперед, пробуксовал на месте и потихоньку тронулся, и солдаты на ходу уже попрыгали в теплушки, кто-то крепко матюгнулся, кто-то засмеялся, и поезд укатил.
Она устала, хотела есть. Охранники товарняков косо посматривали на нее и что-то говорили между собой, и один из них направился к ней. Тогда она повернулась и пошла на вокзал.
Как родная меня мать провожала… —
пел какой-то подвыпивший мужичок, ломая картуз и голос, и все с удивлением смотрели на него. Когда стемнело, опять пошла на перрон, и здесь, на первом пути, прямо против вокзала, стояли несколько вагонов с большими красными крестами. Серафима обмерла, сердце у нее часто-часто застучало, в висках заломило, и сразу захотелось пить.
К вагонам с красными крестами подходили грузовики, и молоденькие девчата в зеленых юбчонках и гимнастерках все носили и носили в вагоны из грузовиков какие-то белые коробки. За ними наблюдал толстый военный с большим мясистым носом и узкими быстрыми глазами. Серафима как глянула на него, так сразу и поняла, что это медицинское начальство и если кто может сейчас решить ее судьбу, то только это начальство.