Поскольку китайская пластмасса стоила не слишком дорого, пистолет приобретался, и частенько родители сами становились объектом нападения, получив из-за угла ледяную струю в физиономию.
…Но такого магазина, как «Детский мир», Гурька и в самых сладких снах не видел.
Третьяковскую галерею променяли на магазин, и Гурька, открыв рот, вертел головой и плёлся в толпе, уцепившись за подол Юркиной куртки. Целый зал магазина был заполнен только мягкими игрушками — от страуса до крота, от верблюда до кролика, — пушистыми, самых причудливых цветов.
Юрка направился к отделу с радиоуправляемыми машинками, а Гурька вдруг замер у стенда. Там, затёртый между двумя пухлыми лупоглазыми мишками, сидел клоун. С тонкими тряпичными руками и ногами, с таким же мягким и, как показалось Гурьке, тёплым тряпичным телом. Ладошки, ступни с круглыми розовыми пяточками и лицо были из податливой резины. Гурька не мог оторвать взгляд от клоуна и, заворожённый, трогал его пальчики на ноге.
— Ну что ты тут? — Юрка вернулся к отставшему Гурьке и дёрнул его за рукав. — Смотри, потеряешься, — он заметил предмет Гурькиного вожделения и глянул на ценник. — Неслабо! Две тысячи.
— Сколько? — вздрогнул Гурька.
Мать ему в дорогу на всё про всё дала баснословные деньги — пятьсот рублей, красненькую бумажку. А зеленоватую, тысячную, Гурька видел только у матери в руках после получки. И очень скоро несколько зелёненьких краснели в пятисотки, таяли и желтели в сотенные, затем в синие пятидесятирублёвые, а потом мамин потёртый кошелёк, пухлый от времени, а не от обилия денег, распирали металлические кругляши монет. Возвращаясь из школы, Гурька всё чаще находил в кастрюльке на плите макароны, которые растягивались на несколько дней и в прямом, и в переносном смысле. Тянулись скукой и безнадёжностью. Но когда терпение было на исходе, мать снова приносила синенькие тысячные бумажки. Макароны не изгонялись из меню окончательно, зато у Гурьки могла появиться новая рубашка, книжка и очередная китайская пластмасска-пистолет.
Гурька помотал головой, уставившись на клоуна, стоившего аж две синеньких тысячных. Он считал себя «су-рьёзным» парнем и игрушками особо не интересовался. Правда, до сегодняшнего дня он настоящих игрушек и не видел. Клоун смотрел на него тоскливо: Гурька знал, что клоун в своей тряпичной душе мечтает поехать с ним в Сорок Седьмой.
— Гурий Иванович, пойдём, я тебе лучше мороженое куплю, — сочувственно предложил Юрка, оттягивая брата от полки.
Они вышли из магазина и побрели по солнечной улице, наполненной гулом машин и людским гомоном. Свернули в один переулок, в другой, стеснённые приземистыми, обновлёнными старинными домами и усадьбами. Гурька отгрызал куски от клубнично-бананового мороженого, глотал его ледяным, уже не чувствуя вкуса онемевшим от холода языком.
— А ты, небось, ботаником будешь? — Юрка ел мороженное не торопясь. — Всё цветочки разглядываешь.
— Может, и ботаником. Но уж точно не шахтёром. Один раз с дедом в шахту лазил. До сих пор внутри всё дрожит. Ты бы к нам приехал в Сорок Седьмой, дед бы и тебе экскурсию устроил. Воспоминаний на всю жизнь хватит.
— Куда там! Мать не отпустит. Она вашего Сорок Седьмого как чумы боится. В музей пойдём?
— В какой?
— Да всё равно. А то мать меня съест, если узнает, что мы некультурно шлялись по улицам и магазинам.
— Скажем, что были, — пожал плечами Гурька. — А сами ещё погуляем. У вас тут солнечно, народу много и одеты все разноцветно. У нас одежду потемнее носят, немаркую, боты резиновые. По нашей «грязелечебнице» чтобы пройти, ничего не сломать и не извозюкаться, надо скафандр надевать и амуницию, как у хоккеистов.
* * *
Фотографии в картонной коробке из-под конфет почти все были чёрно-белые. Память о Сорок Седьмом. Тётя Надя засунула их в самую глубь нижней полки шкафа, но, когда Гурька доставал книжку по цветоводству, коробка вывалилась и фотографии рассыпались. Мальчик уселся на полосатый половик и стал разглядывать карточки.
Узнал и свой барак, и маленькую мать с тётей Надей. Они стояли у барака. Здесь на фотографии ещё не было отдельных входов, а двери комнат выходили тогда в общий коридор. Девчонки в ситцевых платьях и в валенках держались за руки, испуганно таращили глаза. На фотографии у тёти Нади две бледные косички лежат на костлявых плечах, бледное остроносое лицо и отчего-то слишком длинные руки, достающие аж до валенок, или валенки слишком высокие, наверное бабушкины.
Теперь у тёти Нади каштановые, чуть в рыжину короткие кудряшки на голове. Она стала румяной, круглолицей и полной, руки выглядели короткими и пухлыми.
«Почему она так не любит вспоминать Сорок Седьмой? — Гурька рассматривал фотографии и пожимал плечами. На чёрно-белых снимках посёлок казался даже красивым. — Она увидела другую жизнь и расстроилась, что столько лет — всё детство и юность — прожила по-другому. А я? Смогу я вернуться домой прежним?.. А клоуна наверняка уже купили. Здесь народ богатый. Откуда у них столько денег? У нас дед, мать, бабушка работают, и всё равно денег нет. Тут платят больше. Но ботаникам везде платят мало. Так Юрка говорил. Да и в Сорок Седьмом ботаники никому не нужны. Ну и наплевать! Значит, надо бежать оттуда и искать место, где нужен кто-то, кроме шахтёров».
Гурька сгрёб карточки, сунул их обратно в коробку и услышал голос дяди Мити, донёсшийся с террасы:
— Что же ты ребят без денег в Москву отправила? Юрка сказал.
Тётя Надя что-то ответила. Гурька не расслышал.
— Ну знаешь! — сердито воскликнул дядя. — О чём тогда с тобой говорить?
* * *
Дождь шёл слабый, будто с неохотой. Специально для Гурьки, чтобы легче было уезжать, чтобы напомнить, как там, в посёлке. Может, прямо из Сорок Седьмого он сюда добрался, растеряв свой заряд в долгой дороге. Изнурённый и ослабленный дождь выливал остатки влаги на незнакомый, солнечный, цветочный и пестролюдный город. Он пришёл за Гурькой.
Дядя Митя провожал племянника на машине своего сослуживца. Дядя достал из багажника большую картонную коробку, заклеенную скотчем.
— Ой, нет, дядя Митя. Мне это тащить? После поезда ещё часа четыре до дома на автобусе, а потом пешком. Коробка тяжёлая? Что это?
— С этого вопроса и следовало начинать, — улыбнулся дядя Митя. — Откроешь в вагоне, узнаешь, что внутри. А дома не поленишься, черкнёшь дядьке письмецо с отзывом и благодарностью. Усёк? И вообще, Гурька, — дядя взялся за влажный от дождя поручень вагона, — ты парень взрослый, сообразительный. На тётку зла не держи. А сам двигай в правильном направлении. Если что нужно, не стесняйся, пиши прямо мне. Помогу.
Дядя отнёс коробку и Гурькину сумку в купе. Вышел на платформу. Проводница копошилась в тамбуре, задевая мальчика то локтем, то мягким бедром.
Гурька вдохнул сырой московский воздух и выдохнул. Нет, до дома дыхание не задержишь, и в Сорок Седьмой Москву не привезёшь.
Дядя Митя пожал ему руку.
— Ну, бывай, Гурий Иванович. Пиши.
Проводница с грохотом убрала ступеньки, захлопнула дверь. Дождь вдруг усилился, облепил стёкла поезда, наверное, чтобы не возвращаться в одиночестве, чтобы добраться домой на крыше и оконных стёклах. Стекло на двери в тамбуре взмокло, запотело, и дядю Митю, поднявшего руку в прощальном жесте, совсем не стало видно.
Гурька сел в купе на свою нижнюю полку. Два соседа-командированных уже выставили на стол бутылку водки и резались в карты. Мальчик перочинным ножом вскрыл коробку, откинул крышку. Коробка была уставлена маленькими пластиковыми горшочками с самыми разными растениями. Тут были и кактусы, и фиалки, и несколько примул, и гиацинт, и ещё что-то совсем незнакомое. Отделённые картонкой-перегородкой от горшков, в коробке лежали книжки по садоводству и ботанике и целлофановый пакет. Гурька развернул его и вынул клоуна.
Гурька знал, что к тётке больше никогда не приедет, да и дядю не станет беспокоить просьбами. Но и жить, как раньше, не сможет, бесцельно просиживая у окошка в бараке, глядя на грязную улицу и на бредущих по улице со смены и на смену шахтёров под тусклым светом редких фонарей, под унылым дождём, уставшим от векового падения.
Лимонные сухие корочки, острые как бритва. Шелестящие папиросы «Беломорканал», пустые бумажные трубочки с давно осыпавшимися на дно шкафа крошками табака. Запах немного пыльный, кожаный, чуток шерстяной, с привкусом маминых духов.
Борька Алёшин часто забирался в шкаф. Прикрыв за собой дверь, он садился на дно, запутавшись в подолах маминых платьев и в штанинах папиных брюк. Даже тонкая щель в неплотно прикрытом шкафу не нарушала глухой, обволакивающей тишины.
Постоянный гул создавало шоссе, которое лежало под окнами Борькиной комнаты. Оно текло, отражая последождевой поверхностью свет фонарей и автомобильных фар, сине-красный неон магазинных вывесок, проплывающих мимо. А по утрам и вечерам шоссе скрывалось в бензиновом тумане и разноцветные крыши машин, влекомые течением потока, напоминали опавшие листья инопланетных деревьев — синих, серебристых, фиолетовых, чёрных. Они свалились на городское шоссе, наверное, прямо из космического пространства.