И Владимир Николаевич стал вдруг читать стихотворение Маяковского про одного очень смелого человека, именем которого назвали пароход:
В наших жилах —
кровь, а не водица.
Мы идем
сквозь
револьверный лай,
чтобы,
умирая,
воплотиться
в пароходы,
в строчки
и в другие долгие дела.
Голос у Владимира Николаевича сразу изменился: стал твердым, уверенным, будто он взошел на трибуну. Читал он, как мне казалось, громко, но проходящие мимо пассажиры ничего не слышали: иначе бы они хоть голову повернули в нашу сторону. Это был какой-то непонятный артистический фокус: вроде и громко, а слышно только тем, кто рядом сидит.
Папа тоже знал много стихов Маяковского наизусть. И когда Владимир Николаевич кончил, папа выбросил руку вперед, будто место на трибуне освободилось и он вслед за Владимиром Николаевичем поднялся на нее. Но я бросился папе «наперерез» — конечно, в переносном смысле слова, — и сказал:
— Не надо, папочка! После артиста это уже как-то того… не прозвучит…
Папа смущенно развел руками.
— Итак, зрители освистали меня еще до выхода на сцену!
Я знал, что Рыжик очень любит своего отца, и решил, чтобы поскорее помириться, даже пожертвовать временно папиным авторитетом: ведь мой папа все равно не собирался идти на сцену. Я стал вовсю восторгаться Владимиром Николаевичем, потому что знал, что Рыжику это будет очень приятно:
— Как вы читаете! Наверно, сам Маяковский и то читал хуже. И у вас ведь имя такое же, как у него. А у Рыжика и имя и даже отчество: Владимир Владимирович! Как это здорово! Какое счастливое совпадение!..
Я тайком скосил глаза на Рыжика и вот что заметил: когда я нахваливал его отца, он еле-еле сдерживал довольную улыбку, а как только разговор зашел о нем самом, так сразу насупился и стал зло покусывать нижнюю губу. Тогда я решил восторгаться одним только Владимиром Николаевичем.
А в это время мы стали подходить к городу Туруханску, который свысока поглядывал на нас, смело взобравшись на крутой берег.
В порту разгружались самоходные баржи…
— Эх, Енисей! — будто продолжая читать стихи, воскликнул Владимир Николаевич, — Вот уж река-труженик: дни и ночи несет на плечах своих и лес, и технику разную, и продовольствие. Это в одну сторону… А в другую плывут дары нашего Севера: металл, рыба, пушнина. Мы еще зовем Енисей «магистралью жизни»: что он успеет доставить до осени, тем Заполярье и будет жить до самой весны. Вот попробуй не люби его после этого…
Мы все подошли к перилам и стали разглядывать Енисей как-то по-новому…
— А в Туруханском крае мы со своим театром часто бываем, — продолжал Владимир Николаевич. — Так и назвали эти поездки: «кругосветные путешествия». Район-то раскинулся километров на пятьсот в одну сторону да километров на восемьсот пятьдесят в другую. Станок от станка (это так северные поселки называются) иной раз за сотни километров! Вот и пробираемся где тропой, где по воздуху… А мошкары в иных местах видимо-невидимо. Не поверите: олень на быстром ходу порой столько ее в легкие набирает, что насмерть задыхается…
— Ужасно! — вздохнула мама.
И у меня тоже сразу все зачесалось — должно быть, на нервной почве, потому что никакие комары над нами в тот момент не летали.
— Мазь теперь специальную изобрели, — сказал Владимир Николаевич, — намажешься — и на всю тайгу благоухаешь!
— Хорошо пахнет, да? — полюбопытствовал я.
— Еще бы! Даже комар не выдерживает!
— Владимир Николаевич! — воскликнул я так, что все даже вздрогнули. — Как вы замечательно рассказываете! Вас можно слушать круглые сутки без перерыва!.. Ведь если бы не вы, мы бы так ничего этого и не узнали! Плыли бы, как слепые…
— А теперь ты, значит, прозрел? — ехидно и зло прошептал мне в самое ухо Рыжик.
Я сразу осекся и замолчал. Нет, Рыжик не хотел так быстро меня прощать. И мне даже было немного приятно, что он переживал за мою маму и не мог забыть этого дурацкого «розыгрыша». Но как же сильно мне все-таки хотелось, чтобы он никогда больше меня не презирал!..
— Знаете, а Чехов был прав! — неожиданно сказал папа.
— Это, собственно говоря, в каком смысле? — с надеждой взглянув на него и как бы вызывая на рассказ, спросила мама. Она очень хотела (я это чувствовал), чтобы и папа наш, как Владимир Николаевич, рассказал что-нибудь интересное и неизвестное всем другим. Вообще члены нашего «семейного квартета» всегда очень переживали друг за друга. Но мама за папу — особенно… Я даже слышал, как она однажды, отправляясь в гости, говорила ему: «Я так люблю, когда ты раскрываешься в обществе! Я тогда горжусь тобой! Ну, постарайся и сегодня быть интересным и остроумным!»
Мама, конечно, зря просила об этом папу, потому что, когда очень хочешь показаться умным и остроумным, обязательно сморозишь какую-нибудь глупость. Но папа, конечно, ничего не «сморозил». И про Чехова он, оказывается, вспомнил не случайно, не просто так, а очень даже к месту. Он бережно вынул из бокового кармана пиджака белый, аккуратно свернутый листок и прочитал: «Я не видел реки великолепнее Енисея… Могучий, неистовый богатырь, который не знает, куда девать свои силы и молодость… Какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!»
— Антона Павловича слова! — пояснил папа. — Я себе на память выписал… И ведь прав оказался! Теперь-то уж Енисей знает, «куда девать свои силы и молодость», — вон сколько на себе тащит!..
— А хотите, я вам один рассказ Чехова прочитаю? Свой любимый…
— Целый рассказ — наизусть? — удивился я.
— А как же еще! По бумажке, что ли? — оскорбился за отца Рыжик.
Вот удивительно: едешь-едешь по узкоколейке среди безлюдной тундры, среди одних голых, низкорослых кустарников, которые, как лилипуты, никогда уже не станут нормального роста, и вдруг (раз!) большой город, с широкими улицами и высокими домами, точь-в-точь такими же, как в Москве на улице Горького или на Калужском шоссе.
Мы приехали в Заполярск!..
Нам дали маленькую квартирку из двух комнат. Мама всегда говорила, что жить в отдельной квартире, без соседей (она имела в виду «без Генриетты Петровны») — это блаженство! И вот блаженство обрушилось на нас за Полярным кругом… Но мама сказала, что как раз тут, вдали от Москвы, она бы не отказалась жить и с соседями, потому что нам и так в первое время будет очень одиноко.
— Ничего-о. Ты привыкнешь к этой мысли… Верней, к тому, что надо устраивать новую жизнь и заводить новых знакомых. Кстати, а Владимир Николаевич?..
Мама и на этот раз уже через полчаса вполне «привыкла к папиной мысли» и стала наводить в квартире уют, чем она очень любила заниматься. Правда, ей приходилось нелегко. Дело в том, что по настоянию папы мы не привезли с собою никакой мебели. Папа говорил, что незачем «в новую квартиру въезжать со старым барахлом» и что в Заполярске мы все купим заново. Мама, послушавшись папу, всю нашу старую мебель (и шкафы, в которых я любил прятаться, когда еще был маленьким, и столы, о которые стукался лбом, когда еще только учился ходить), все свезла в комиссионный магазин.
А в Заполярске мерзлотная станция, на которой должен был работать папа, в первый же день («До прочного обоснования!» — как выразился завхоз) предоставила нам только стол, четыре стула да кровати-раскладушки. Вот маме и негде было применить свои хозяйственные способности, которыми она так гордилась. Но она все-таки не сдавалась и украшала пустую квартиру чем могла.
Меня очень обрадовало то, что у нас теперь был балкон. Я впервые вышел на него на следующее утро после нашего приезда в Заполярск. Верней сказать, утро было только по часам, а на самом деле над городом круглые сутки стояло яркое, незаходящее солнце. Мама на ночь завесила окна всем, чем только могла. Но солнце, желая приучить нас к заполярному климату, просвечивало и через старые газеты и через все мамины и папины халаты, навешенные на окна.
Итак, я вышел на балкон и с небольшой высоты (нас поселили на втором этаже) осмотрел двор. Он был самым обыкновенным, почти таким же, как у нас в Москве. А балкон показался мне вдруг трибуной, с которой очень удобно произносить громкие речи. Я одной рукой оперся о перила, а другую выбросил вперед, как это делал папа, приготавливаясь читать стихи Маяковского.
— Дорогие товарищи! — произнес я, обращаясь к пустому двору.
— Ты что, рехнулся, что ли? — раздался откуда-то из-под балкона насмешливый голос.