С задней парты крикнули:
— Придёт! Он позавчера опоздал. Придёт и будет канючить у двери…
Но Женя не пришёл — ни на первый урок, ни на последний, после которого мы построились и отправились на Обувку. Вот тут-то я вспомнил щетину и деревянные шпильки. Думаете, что всё это было здесь, на Обувке, лучше, чем у дяди Емельяна? Ничуть не бывало! Тут никакой щетины, никаких шпилек не было. И вообще на Обувке мало что можно было увидеть. Машины закрытые, что внутри — неизвестно. Только слышно: хлоп-хлоп! Хлоп-хлоп!
Из одной машины сыплются заготовки, из другой — подмётки, из третьей — каблуки. А готовых ботинок нет.
Я хотел подойти поближе к машине — посмотреть, чего там. А мне говорят:
— Нельзя!
Я говорю:
— Я только потрогаю, чего она так дрожит. А крутить-вертеть ничего не буду.
А мне говорят:
— Нельзя.
А у дяди Емельяна всё можно было. Шей — не робей!
Пошли в другой цех. Шьют. Машины шьют. Но опять не до конца. Так только: заготовку к стельке. Ну это ещё не ботинок. И опять всё в машине — только рант виден.
Я спрашиваю:
— А ботинки где же, готовые?
— Нигде.
— Как так? Почему?
— Цех отделки ещё не готов. Готовые ботинки будут через неделю.
«Вот те на, — думаю. — У нас с дядей Емельяном ботинок за два дня готов. Такой, что — будь здоров! — не сносишь. А здесь — через неделю».
О том, что было через неделю, я потом расскажу, чтобы обо всём по порядку. В тот день, по правде говоря, фабрика мне не понравилась. И Емельяна Петровича я там не видел. Нам сказали, что как раз через неделю нас опять поведут на Обувку, только тогда уже не на экскурсию, а для ознакомления с профессией.
Что это значит, я не совсем понял.
Мне на фабрику не очень уж хотелось. Интересно было здесь только на дядю Емельяна посмотреть. Он же всегда на своей низкой табуретке сидит. А как он тут будет работать перед громаднющим станком…
За эту неделю произошло такое, что не знаю, как рассказать.
Это с Ежиным и с денежной машиной, которую он купил у дяди Емельяна.
Вечером, когда мы вернулись с фабрики, я узнал, что Женя уехал с мамой на курорт. Той тревожной ночью Софья Сергеевна долго не могла уснуть. Она не верила мужу, который убеждал её, что просто-напросто уронил десятирублёвку на спящего сына.
— Так не бывает, — говорила Софья Сергеевна. — Не морочь мне голову, Илья. Не такой ты человек, чтобы ронять деньги.
Они спорили до утра. У Софьи Сергеевны разболелась голова. Вызвали доктора. И доктор сказал: «Курорт».
Между нами говоря, я думаю, что Ежин подговорил доктора. Доктор ведь сказал, что ребёнка, то есть Женю, тоже надо отправить на курорт, что этого требует медицина…
Тогда Ежин обрадованно воскликнул:
— За деньгами я не постою!
Такую фразу он не произносил, должно быть, никогда в жизни.
Потом Ежины — мать и сын — действительно уехали на курорт. А Илью Григорьевича видели в магазине Бумтреста. Он хотел купить десять пачек бумаги, а ему давали только две.
— Норма, — говорил продавец. — Больше двух пачек в одни руки не продаём…
— Какая может быть норма?! — возмущался Ежин. — Если я, например, хочу обклеить комнату. И потом: что значит одни руки, когда у меня две руки? Две пачки в одну руку и две пачки в другую руку — это же четыре пачки. Будьте любезны.
Но продавец не сдавался. Он говорил:
— Для оклейки комнаты имеются обои. В клетку, в полоску, с цветочками и с собачкой. На все вкусы. Одни руки — это и есть две руки. Одни — понимаете? А не одна.
Домой Ежин шёл всё-таки с четырьмя пачками бумаги. Потом он закрыл ставни. В нашем городе на всех окнах были ставни. Потом он… Ну, вы и сами, должно быть, догадываетесь, что он делал потом. Конечно же, нарезал бумагу. Заложил в машину. И начал крутить ручку. Он даже тазик подставил, чтобы деньги далеко не разлетались и чтобы падали прямо в тазик. В нём могло поместиться тысячи полторы-две, а может быть, и больше. Обычно в этом тазике купали Женю в дождевой воде. Ведь в нашем городе водопровод начал работать совсем недавно.
Илья Григорьевич крутанул ручку раз, крутанул два, крутанул три.
Деньги сыпались в тазик, как вода во время ливня. Летом у нас бывают такие дожди, что тазик этот наполняется за пять минут.
После третьей десятки Ежин сделал передышку и взял деньги в руки. Пощупал. Чуть помял. Понюхал. (Чуть-чуть пахнут типографской краской.) Посмотрел на свет электрической лампочки. Водяные знаки на месте.
Ущипнул себя — больно. Засмеялся. Заплакал. И сам себе сказал:
— Ай да Илья Григорьевич! А?
Он устал. Он устал больше, чем уставал на мыловарне, пронося через проходную восемь кусков мыла. Рубашка прилипла к спине. Во рту было сухо. Кружилась голова.
Выпил воды. Деньги из тазика спрятал в карман. Расправил усы.
Шагнул к машине, крутанул ручку: хруст! Дзинь!
— Господи, — сказал Илья Григорьевич, — бумажные, хрустящие, а позванивают, как золото. Новенькие, как из жести. Миленькие вы мои, родные! Любимые! Ненаглядные.
Он говорил сам с собой и между тем крутил ручку: хруст! Дзинь!
Ещё раз: хруст! Дзинь!
Ещё: пш… ш… ш…
Что такое? В тазике листик белой бумаги. Ошибка? Опечатка? Слишком быстро крутанул ручку. Так нельзя. Надо спокойнее. Ну же, Ежин, ну!
Пш… ш… ш…
Опять белая бумажка. И опять. И снова. И снова… Тазик весь белый. Белые листочки, как снег, устилают комнату. Илья Григорьевич крутит. Стучит ладонью по крышке машины, по бокам. Бьёт её, тормошит, встряхивает. Толкает и снова крутит.
Одна белая чистая бумага.
И тогда Илья Григорьевич вскрывает машину и видит, что это не машина, не печатный станок, не деньгоделатель, а просто ящик с приспособлением, которое выбрасывает бумагу, что заложена внутрь. Если деньги туда заложены — вылетают деньги. Если белая бумага — вылетает белая бумага.
Ежин прибежал к Емельяну Петровичу, когда мы с ним оформляли полуботинки.
«Оформить ботинки» — так говорил дядя Емельян. И ещё этот момент он называл так: «Спуск корабля». Поясню. Корабль строится на суше. Он готов, окрашен и расцвечен флагами. Но он ещё не корабль. И вот наступает торжественный момент. Старый рабочий — кораблестроитель — выбивает клинья: корабль вздрогнул и пошёл. Пошёл по рельсам, смазанным салом. Пошёл всё быстрее и быстрее — в море, в свою стихию, в жизнь — служить людям, носить их на себе, радовать и оберегать. И вот первый всплеск. Два белых фонтана брызнули в том месте, где корабль коснулся воды. Кружевами запенилось море. Поплыл корабль. Играет музыка. Люди кричат «ура».
Когда мы с дядей Емельяном освобождали ботинок от колодки, музыка не играла и «ура» никто не кричал. Но момент этот тоже был очень торжественный.
Ботинок в колодке очень красив. Гладкий. Упругий. Чуть блестящий. Каблук и подошва навощены так, что в них смотреться можно. Всё хорошо. Но ботинок ещё не ботинок. Он только украшение: колодка, обтянутая кожей. На ногу такой не наденешь. В нём деревянная колодка.
Но вот Емельян Петрович говорит мне:
— Выбивай!
Я беру молоток и тихонько постукиваю по клинышку в колодке. Раз, другой, третий. И вынимаю этот клинышек. Колодка сразу же делается худой, в смысле — тощей, ну, в общем, теряет свою упругость. И вынуть её ничего не стоит.
Вынимаю колодку и смотрю на ботинок. Не потерял ли он свою форму, не сморщился ли, не покоробился ли?
Нет!
Емельян Петрович говорит:
— Хорошо!
«Да, — думаю я, — тут лучше, чем на Обувке».
В это время раскрывается дверь, и в комнату вбегает Ежин.
— Жулик! — кричит он с порога. — Обманщик! Негодяй!
Дядя Емельян разглядывает новый ботинок. Он поворачивает голову и говорит:
— Тише. Тут люди работают.
— Работают?! Интересно! Что они такое работают? Фальшивые деньги из белой бумаги работают? Или, может быть, бриллианты из стекла? Золото из меди? А?
Емельян Петрович протягивает мне новые полуботинки и говорит:
— Протри рант. Навощи ещё правый каблук. И упакуй, мил человек! — Потом поворачивается к Ежину: — Вам кричать нельзя.
— Почему, позвольте вас спросить? Отдайте мои деньги.
— Вы их получили — ваши девяносто рублей. Вместо старых бумажек — новыми. Вы же их так любите — новенькие, хрустящие.
— Не морочьте мне голову! Отдайте мне двадцать тысяч. Слышите?! Или…
— Или что?
— Или я пойду в милицию.
— Вот туда вы как раз не пойдёте. Хотя вам, Ежин, и прямая туда дорога. Но вы побоитесь, скажу я вам.
— Отдайте мои деньги! Деньги мои! Отдайте. Где мои деньги?
Емельян Петрович, казалось, совсем не слушал Илью Григорьевича.
Он подошёл к раскрытому окну, за которым был виден асфальт.