Чтобы отвлечься от неприятных мыслей, он постарался вслушаться в разговор, правда, без особой надежды на удачу. Но неожиданно слова прорвали заслон в его ушах, и он начал слышать. Говорил врач:
— Н-да, уважаемая, могу только повторить, что внук ваш в тяжелом состоянии. Не хочу вас пугать, но состояние это между жизнью и смертью. Уколы антибиотиков я ему, конечно, назначу, сестра будет приходить делать, но в больницу класть не имеет сейчас смысла. Лучше его лишний раз не тревожить, не трогать. Организм молодой, сам поборется. Будем надеяться, что справится. Все зависит от него самого, от его внутренних ресурсов.
Бабушка выглядела осунувшейся и испуганной.
— Вроде я и потеплее Борюшку всегда одевала, кутала, как надо, — говорила она. — Что случилось и ума не приложу. Не ест ничего, больному все горько.
— Кто ж спорит, — прервал бабушку человек в белом халате. — Как в народе говорят, больному и киселя в рот не вотрешь. Но вы не расстраивайтесь. Он должен сам бороться со своим недугом. Вот на Западе теперь болезнь голодом лечат. Организм не растрачивает своих сил на переваривание пищи, а все их сосредоточивает на борьбе с заразой.
— Да где ж их, сил-то, без еды взять, — возразила бабушка. — Кушать надо. Это болезнь его до еды не допускает. Порчу на него навели, я думаю. Я уж молюсь заступнице, чтоб порчу отвела. Да не помогает пока.
— А как? — удивился и с любопытством этнографа спросил врач. — Как вы порчу отводите? Разве вы в Бога верите?
— Да верить-то и я не верю, — смутилась бабушка. — А помолишься, вроде легче станет. И мне, и Борюшке. Да и не Богу я молюсь, а заступнице, святой матушке Прасковье. Лампадку зажжешь и пошепчешь перед сном, — простодушно выкладывалась бабушка Настя. И зашептала скороговоркой, показывая, что обычно она говорит: — Святая матушка Прасковья, прильни к Борюшкину изголовью, помоги рабу Божию без скорби жатву покончить: будь ему заступница от колдуна и колдуницы, еретика и еретицы, девки самокрутки и бабки ежки, от всякой злой напасти.
— Н-да, — сказал доктор, поглядев сквозь очки на бабушку, потом развернулся вместе со стулом к столу и стал выписывать рецепты, причем круглое и доброе лицо его морщилось и кривилось. — Н-да. Не думаю, чтоб это его спасло. Все от него самого зависит. Иногда — медицине такие случаи известны — в ребенке происходит таким образом взросление души, которое проявляется через болезнь. Впрочем, я не невропатолог и точно вам сказать об этом и определить болезнь не могу. Но если я прав, то лекарства тут мало действенны. Мы можем только помогать ему по мере сил заботливым уходом. Больше ничего мы для него сделать не сможем.
Он поднялся, и вот его гулкий голос доносится уже от входа:
— Будем надеяться на его собственные силы.
Хлопнула дверь. Бабушка вернулась к постели, села на стул, где сидел до нее врач. Слез с кровати и приблизился молчавший до той поры дед Антон. Бабушка Настя смотрела на него так, будто он во всем был виноват, и крутила пальцами нервно и гневно пуговицу своей серой теплой кофточки. Дед робко и с тревогой поглядывал на нее, потом перевел глаза на Бориса.
— Мать! Смотри! Он смотрит! — от неожиданности он даже выкрикнул эти слова и дернул бабушку за рукав.
Бабушка сразу забыла про деда и склонилась к Борису:
— Борюшка, сынок, как ты себя чувствуешь?
Но Борис настолько сознавал себя ослабевшим, что даже и не пытался вызвать в гортани голос и пошевелить языком, все равно сил бы не хватило. Поэтому он просто лежал, глядел и слушал.
— Сынок, ты меня слышишь?
Борис моргнул обоими глазами, показывая, что слышит.
— Давай, дед, помоги, — сказала бабушка, вставая. — Надо Борюшку повернуть и перестелить, пока он проснулся, а то он весь мокрый, как мышь.
Борис закрыл глаза, с удовольствием чувствуя, как его переворачивают, вытаскивают из-под него мокрые от пота простыни, меняют пододеяльник — сухое и прохладное белье приносило облегчение. Проделывая все это, бабушка приговаривала:
— Все ты, дед, виноват, не смог крыс вовремя извести, вот они на Борюшку заразу и навели. Заразили не весть чем. Слышал, как он про крыс да котов все бредит. Надо тебе теперь крысу живьем поймать и крысиной кровью Борюшке виски помазать. Ну как, сынок, на сухом легче стало? Хочешь поесть? Я тебе яичко всмятку с маслицем сделаю, а туда хлебушка накрошу.
Бабушка ушла и минут через десять вернулась с глубоким блюдцем, в котором была приготовлена обещанная еда. Подложив еще пару подушек, она приподняла Бориса:
— Давай поешь. Хочешь, я тебя с ложечки покормлю? Ну вот и молодец. Ешь, ешь. Это полезно. Мы, старые люди, говорим, что от еды вся сила, а что в рот полезло, то и полезно. Кушай, милый. Ну, умник, все съел. Теперь ложись, а я тебе почитаю. Что хочешь? Хочешь «Руслана» дальше? От стихов ведь вреда никакого, только успокоишься получше.
И, не дожидаясь его согласия, бабушка Настя раскрыла огромный толстый однотомник Пушкина и принялась читать, видно, с того места, до которого она добралась, пока ей казалось, что Борис ее слушал, хотя сам он тут же сообразил, что пропустил в бреду довольно много.
Но день багряный вечерел;
Напрасно витязь пред собою
В туманы дальние смотрел:
Все было пусто над рекою.
Зари последний луч горел
Над ярко позлащенным бором.
Наш витязь мимо черных скал
Тихонько проезжал и взором
Ночлега меж дерев искал.
Он на долину выезжает
И видит: замок на скалах
Зубчаты стены возвышает;
Чернеют башни на углах;
И дева по стене высокой,
Как в море лебедь одинокий,
Идет, зарей освещена;
И девы песнь едва слышна
Долины в тишине глубокой.
«Ложится в поле мрак ночной;
От волн поднялся ветер хладный.
Уж поздно, путник молодой!
Укройся в терем наш отрадный.
Здесь ночью нега и покой,
А днем и шум и пированье.
Приди на дружное призванье,
Приди, о путник молодой!
У нас найдешь красавиц рой;
Их нежны речи и лобзанье.
Приди на тайное призванье,
Приди, о путник молодой!..»
Ритм стихов, словно на морской волне поднимал и опускал его, нахлынет — отхлынет, а слова сказки дурманили мозг. Несмотря на дурноту, вызванную, как ему казалось, скормленным ему теплым вареным яйцом, он все не терял сознания и, как ни странно, общее ощущение смысла читаемого ему текста, именно ощущение, не разумное, а почти галлюцинаторное до него доходило. Мысли скользили в голове как бы сами по себе, мысли о чем-то другом, а стихи были сами по себе. Но внезапно в какой-то момент они совпали, так что он даже вздрогнул, подумав, что так же, как эта дева заманивала витязя, Старуха заманивала его тоже девой. Стало стыдно и жарко. И то, о чем он даже и помыслить в доме у Старухи не решился, предстало ему в обольстительных образах — всевозможные девы (но, кто из них — она, он различить не мог), они встречают его, влюбляются в него, а он влюбляется в одну, но нет, это не она, потом в другую — тоже ошибка, хотя и пленительная ошибка, а душа ищет, ищет ее, она должна же, наконец, появиться, быть может, даже сказать: «Это я». И он снова почувствовал под собой не матрас, а плотно слежавшееся сено, запах сухой травы; его била лихорадка нетерпеливого ожидания е е, как вдруг ему на лоб опустилась бабушкина рука, прогнав начинавшиеся виденья:
— Борюшка, тебе опять плохо? То бледный был, то прямо жаром пылаешь… Ох, господи, наказание тяжкое! Скорее бы мама твоя приезжала. Все материнский глаз догляднее.
— А папа? — с раздражением спросил Борис, возвращаясь с сеновала в теплую, пропахшую запахами еды и людей комнату и почему-то чувствуя обиду на бабушку, да и вообще на всех, словно он всеми позабыт-позаброшен и все желают причинить ему неприятности. И зачем тогда будят, зачем пристают, раз помочь ничем не могут, а папа с мамой еще, небось, и не хотят. Пусть тогда оставят его хотя бы в покое. И вдруг его охватил страх, что и вправду оставят в покое, что, несмотря на болезнь, отец его больше не простит, что слишком он переступил пределы дозволенного, хотя уже перед этой ссорой он клятвенно обещал исправиться, и вот опять… Он сжал зубы и еще плотнее закрыл глаза, чтобы не расплакаться. Но почему-то в голову лезла предыдущая ссора, по поводу которой он как раз и обещал отныне вести себя хорошо и за которую он был прощен как бы условно, то есть не то, чтобы прощен, а просто все стерлось временем. Но сейчас он с ужасом вспомнил эту ссору.
В каком-то диком состоянии безделья, одиночества и тоски, того, что папа потом в разговоре с мамой назвал типичным проявлением переходного возраста, желая как-нибудь непонятно кому навредничать от охватившей его беспричинной ярости на весь мир, он начал втыкать любимый перочинный нож сначала в дверь комнаты, кидая его «росписью», а затем в корешки журналов, стоявших на полке, в коридоре, и истыкал их до полной порчи, прорвав насквозь и прорезав многие страницы.