Но однажды хорошая жизнь испортилась. В первых числах декабря пришел Коптелыч. Мама не скрыла своего недовольства, Стасик тоже насупился. А Коптелыч будто ничего не заметил. Покивал, повздыхал, разделся у вешалки и, шаркая валенками, подошел к столу. Поставил четвертинку.
— Сорок дней, Галина-свет Вик-ровна. Время идет, а? Глядишь, и все туда отправимся помаленьку…
Стасику понравилось, как ответила мама:
— Мне туда нельзя. У меня дочка и сын. Так что ищите других попутчиков.
— Да я и не спешу, хе-хе… Давай помянем друга Генрича.
— Не ждала я, — сказала мама. — У меня и закуски нет.
— А и не надо! Стаканчики давай да корочку, чтоб занюхать.
Мама поставила один стакан, блюдце с пластиками хлеба и колбасы.
— А ты что же? Не будешь? Как я один-то?
— Мне нельзя, я ребенка грудью кормлю.
— Ну, ладно, прости тогда… — Раскупорил, забулькал. — Господи, помяни в своем царстве раба твоего Юлия…
— Меньше бы вы его сами… помнили, пока жил! — не выдержала мама. — Глядишь, сейчас поминать бы не пришлось.
Коптелыч засаленным рукавом вытер губы.
— Чего-то все намекаешь, Вик-ровна. И в тот раз, и теперь… А зря. Я ничего. Если что думаешь, будто я это, то вовсе нет… А вообще-то, смотри-и…
Он вылил в стакан остатки водки, выпил крупным глотком — кадык прыгнул под бугристой кожей. Потом Коптелыч встал.
— Мерси, значит, за угощеньице. Пойду… Ежели когда загляну на огонек по старой памяти, не прогоняйте…
У двери он, сопя, влез в ватник, нахлобучил ушанку. Криво, с ухмылкой, поклонился и, пятясь, вышел. Остался запах — смесь кислятины и застарелого курева.
С полминуты мама и Стасик сидели и молчали. Потом Стасик прыгнул в валенки, выскочил за дверь. Было темно, дул сырой ветер. Стасик еле разглядел Коптелыча у калитки, догнал.
— Стойте!
Коптелыч затоптался, оглянулся сгорбленно. Стасик сказал прерывистым непримиримым голоском:
— Вы к нам больше не ходите. А то… я вам башку расшибу. Сковородкой.
Коптелыч шагнул к Стасику. Тот напрягся, но не двинулся.
— Шустёр… — не то просипел, не то прохихикал Коптелыч. — Думаешь, если маленький, значит, можно? Маленьких, когда надо, тоже за жабры берут. — И пошел, кривясь на один бок.
— Шпион проклятый! — отчетливо сказал ему вслед Стасик. Схватил в горсть липкий от нахлынувшей оттепели снег. Хотел запустить Коптелычу в спину. Одумался. Стоял, дрожа на влажном холоде, катал снежок в ладонях. Катал, пока тот не превратился в холодный, льдисто-мокрый шарик.
Мама кричала с крыльца:
— Стасик, ты где?! Вернись, простынешь!
— Ста… — вдруг толкнулся в ладони шарик. И мгновенно растаял, как от горячего взрыва.
Мама схватила Стасика за локоть, привела в дом.
— С ума сошел! Хочешь опять в больницу?
Она еще что-то говорила, ругала Стасика, но не сердито, а жалобно. Он почти не слушал. Вытирал о рубашку мокрые ладони. Потом потерянно сел на свою твердую кушетку, съежился. Билось в голове: «Белый шарик… Белый шарик…»
Значит, Шарик помнит его! Ищет…
Конечно, Стасик тоже помнил о Шарике. Все время помнил — от прыжка из вагона до нынешнего вечера. Но память эта держалась позади постоянных тревог и забот. Сперва были хлопоты с новорожденной Катюшкой, потом постоянные скандалы с запившим отчимом, а дальше — еще страшнее… Когда переехали и жизнь сделалась спокойнее, Шарик стал вспоминаться сильнее. Но Стасик боязливо отодвигал мысли о нем. Во-первых, скребла виноватость: не нашел он тогда Шарика в траве у насыпи — значит, бросил его. Во-вторых, каждый раз оживал страх: ведь как ни крути, а после встречи с Шариком оба раза случались несчастья… А кроме того, если здраво подумать, ясно, что никакого Шарика нет (потому что не может такого быть на свете!), а есть его собственная, Стаськина, выдумка, этакий сон наяву. Но так ведь можно и вовсе умом сдвинуться. Недаром, если Стасик слишком задумывался, мама говорила: «Очнись. Ты прямо совсем какой-то не от мира сего…» Что это такое, каждому ясно: малость чокнутый…
Всю осень Стасик неосознанно опасался брать в руки круглые предметы. А вот сейчас забылся, слепил снежок — и сразу…
— Опять ты погрузился в размышления, — сказала мама. — Не третьеклассник, а Сократ какой-то… Дай сухие пеленки.
Стасик даже не спросил, кто такой Сократ. Машинально подавал пеленки, а сам думал, что надо подождать до завтра. Если не случится никаких неприятностей, значит, Шарик в его несчастьях не виноват. И тогда Стасик слепит новый снежок… или нет, снежный шарик опять растает, надо найти какой-нибудь прочный. Ладно, Стасик найдет. И тогда… неужели опять? «Ты — Стасик?» — «Ты — Шарик?»
— Ложись спать, — велела мама. — А то проспишь и опоздаешь на уроки, было уже такое…
Стасик не опоздал. Но на первом же уроке Эмма Сергеевна вкатила ему двойку за то, что выучил не то стихотворение.
Ну, если бы вовсе не выучил, а то ведь просто перепутал! Они оба про счастливую Родину и товарища Сталина, который заботится о советских детях.
— Надо слушать, когда диктуют задания, а не хлопать ушами, — сказала Эмма Сергеевна. Вообще-то она была нормальная учительница, кричала не часто и лишь изредка хлопала линейкой по стриженым затылкам, да и то самых гвалтливых. А сегодня просто непонятно, что на нее нашло. — Совсем головы дырявые стали! Бестолочи…
Стаськины слезинки упали на крышку старой изрезанной парты. С досадой на сплошную несправедливость он выговорил:
— Там же все одинаковое. Счастливое детство… Сплошное счастье…
— Ты по-рас-суж-дай! — Эмма Сергеевна так шарахнула указкой по столу, что с белесой доски посыпалась меловая пыль. — Сатирик нашелся, Михаил Зощенко! Знаешь, что бывает с такими?
Стасик сжался. Мама сколько раз учила: «Не болтай лишнего. Дети ляпают языком, а родители расплачиваются».
До звонка он просидел съежившись, да и на других уроках не оставляло его предчувствие близких бед. И он не удивился и почти не испугался, когда по дороге домой встретил Чичу, Хрына и еще одного — из тех, кто гонялся за ним в сентябре.
— Ви-ильсон! Матросик! Какая встреча!
— Да, Вильсон. А тебе завидно, — сумрачно сказал Стасик, чтобы скорее побили и отпустили. — Вильсон, это ведь не Чича… Бледная Чичка в ж… затычка.
Все кончилось довольно быстро. Несколько раз его пнули, сунули носом в жухлую траву — она темнела в оттаявшем из-за оттепели газоне. Сдернули валенки, напихали в них талого снега, этими же валенками надавали Вильсону по башке и по спине, перебросили их через дорогу. Отвесили еще подзатыльник и ушли, голося наспех приспособленную к случаю частушку, в которой было лишь два приличных слова: «Вильсон» и «ни фига».
Стасик варежкой вытер лицо, перешел раскисшую улицу, вытряхнул из валенок снег, натянул их на промокшие ноги и с сумрачным удовольствием подумал, что мамины слова о больнице, наверно, сбудутся. И зашагал навстречу новым несчастьям.
Мама, узнав про двойку, сказала, что хотела дать Стасику трешку на кино, а теперь он пускай сидит дома, раз такой бестолковый.
— Ну и ладно. Ты все равно не дала бы. Если бы не двойка, придралась бы к чему-нибудь другому… Всегда так…
— Ты как с матерью разговариваешь! У тебя совесть есть?
— Нету, — сказал Стасик с ощущением, что катится в пропасть. — Откуда она у меня, если ни у кого нет… Все только кричат, ругают, жить не дают. Вот уйду куда глаза глядят…
Он знал, что никуда не уйдет от мамы и Катьки, но сейчас было до того тошно… Мама почему-то не предложила тут же шагать на все четыре стороны. Постояла рядом.
— Садись обедать, несчастье ты мое… А потом, уж ладно, иди в кино. Только сперва дров принеси, я для стирки воду нагрею…
В маленьком деревянном кинотеатре «Победа» шел старый фильм «Золотой ключик». Он вполне мог сгладить и скрасить жизнь. В этой кинокартине такие замечательные приключения и такая хорошая песня:
Далёко-далёко за морем
Стоит золотая стена,
В стене той заветная дверца,
За дверцей большая страна…
Вместо намокших валенок Стасик надел мамины сапоги и с трешкой в кулаке потопал в «Победу». Но в кассе билетов на ближний сеанс не оказалось. Какой-то мальчишка, постарше Стасика (и симпатичный такой, улыбчивый), весело предложил:
— Мальчик, надо билетик? У меня лишний.
Стасик обрадовался, отдал три рубля. Но когда сунулся в двери к контролерше, та заорала на него: билет оказался вчерашний.
Вот тебе и «заветная дверца».
Два часа бродил Стасик по улицам, чтобы не вернуться домой раньше срока и не объяснять про свое ротозейство. Уже начинало темнеть. Сырой ветер съедал остатки рыхлого снега. Ну что за зима! Сплошные слезы… И жизнь такая же…
Дело, конечно, не в погоде, а в людях. В тех, кто отравляет Стаське жизнь… Впрочем, на Эмму Сергеевну он не очень обижался: на то и учительница, чтобы двойки ставить. На мальчишку, продавшего негодный билет, особой злости тоже не было. Жаль только, что такой хороший с виду, а скотина. Но, в конце концов, его дело понятное: он свою выгоду искал. А вот Чиче-то и приятелям его что надо? Что за смысл травить Вильсона? Откуда вот эта радость: поймать невиноватого и поиздеваться всласть?