И тут встали мы на каком-то разъезде. На соседних путях – поезд, такой же, как наш. Такие же пыльные вагоны, так же стекла в окнах опущены. И вдруг вижу – наискосок от меня в окне мальчик. Лежит на верхней полке и смотрит на белый свет. Оперся подбородком о край приспущенной рамы… Обыкновенный такой мальчик, белобрысый, уши оттопыренные. И, конечно же, хорошо ему. Наверно, и питье прохладное есть, и на жару наплевать, и много радостей впереди: к морю едет… И хворей никаких…
Признаться, меня даже зависть кольнула. А он… тут он посмотрел на меня, мы глазами встретились. И знаешь… мне кажется, он что-то понял про меня. Улыбнулся чуть-чуть и ладонью помахал. Вот так. Держись, мол, дядя, все еще наладится в жизни… И я… Хотя и несладко было, но помахал в ответ. Думаю, вот хороший человек. А тут его поезд дернулся и пошел. Он высунулся и еще помахал. Ну, и уехал…
– И все? – шепотом спросил Вовка.
– Не все… Как ни странно, стало мне полегче. Все вокруг то же, что и раньше, но какая-то надежда появилась. И вот представь себе, через полчаса въехали мы под могучую грозовую тучу. И грянул по вагонам ливень. Вспышки, грохот, брызги в открытые окна. И свежий мокрый ветер по вагонному коридору. И долго это было… А потом за окнами – влажная зелень, радуга и уже никакой духоты. И вскоре на станции погрузили в вагон-ресторан холодную газировку и минералку, и пиво, и квас…
А у Клавы разом кончился жар. Она сказала, что, наверно, с перепугу: она ужасно грозы боялась, а над вагоном один раз грянуло так, что он чуть с рельсов не соскочил… Вот такая история, брат ты мой… – И Винцент Аркадьевич заулыбался. С облегчением.
А Вовка не улыбнулся.
– Хорошая история. Только…
– Что?
– Ну, я-то здесь при чем?
– А! Видишь ли… Да, казалось бы, ни при чем. Но… когда ты в своем окне взял да и помахал мне, я сразу вспомнил того мальчика. Похоже очень… И подумал: тогда мы разъехались, потому что в поездах. Но дом а -то, они ведь не вагоны. Чего ж нам так – помахать да разъезжаться? А?
– Ну да… – неуверенно сказал Вовка. И напомнил: – Значит, сегодня будем смотреть Луну?
– Если ты не против. Приходи к половине девятого…
3
Вовка появился точнехонько в восемь тридцать. На этот раз – в кроссовках. И в длинной вязаной безрукавке – по случаю вечерней прохлады. Мало того, были заметны недавние старания расчесать его кудлатые волосы на косой пробор.
Под мышкой Вовка держал коричневый футляр, в каких носят свернутые чертежи.
Окна кабинета смотрели на запад, а Луна всходила на востоке. Винцент Аркадьевич и Вовка перенесли треногу на балкон – через большую, “общую” комнату. Под негодующее молчание Клавдии. И под любопытное сопение Зинули.
Конечно же, Зинуля просочилась на балкон следом за “астрономами”. Но не вредничала, молча присела на перевернутую кадушку из-под капусты.
– Принеси-ка табурет, дорогая, – сказал Винцент Аркадьевич.
– А ты дашь мне посмотреть на Луну?
– Неси, не торгуйся.
Зинуля послушалась. Когда она ушла, Вовка насупленно сказал:
– Пускай уж она тоже поглядит.
– Договорились.
Зинуля приволокла табурет.
– Все ноги об него пооббивала… Ты, Печкин, мог бы и помочь.
– А ты просила?
– Мог бы и догадаться.
– А я недогадливый.
– И вообще головкой стукнутый…
– Поймаю на улице – косу выдеру, – шепотом пообещал ей одноклассник Лавочкин.
– Кто?! Ты?! – завелась Зинуля. – Да я тебя вперед поймаю! Вперед выдеру… Тебя и так все девчонки в классе лупят!
– Меня?! Да я просто связываться с вами не хочу! Чуть что, сразу: “Анна Сергеевна-а! Чего он лезет!”
– А кто ревел, когда от Косицкой указкой по шее попало?
– Балда! Не по шее, а по локтю! Он и так был разбитый, а она по нему по больному! Давай я тебе сперва локоть расшибу чем-нибудь, а потом по нему указкой! Тогда узнаешь!
– Я сама тебе что-нибудь расшибу!
– Цыц, – сказал Винцент Аркадьевич. – Храните сдержанность и достоинство перед лицом восходящего космического тела. Смотрите, вот оно…
Большая, не совсем еще круглая Луна появилась над стоящей во дворе котельной, справа от трубы.
Солнце до сих пор не зашло, бросало оранжевый свет на асфальтовый двор, на кусты и гаражи. Но на востоке небо уже было лиловым, и шар Луны выступал на нем четко.
Вовка заспешил, вытащил из футляра свой телескоп. Труба была оклеена глянцевой зеленой бумагой. Надо сказать, не очень аккуратно оклеена, со складками…
– Дай-ка мне, – велел Винцент Аркадьевич. – Я посмотрю в него, а ты в большую трубу. Я-то в нее уже насмотрелся.
– Ладно… Только у меня там все вниз головой видится.
– Знаю. Это не беда… У меня когда-то был такой же самодельный инструмент. Я его чертеж в “Затейнике” нашел. Выходил такой детский журнал в сороковых годах.
– Да ведь и я в “Затейнике”! У нас этих журналов целая пачка, от дедушки осталась! Дедушку я не помню, а журналы в кладовке разыскал,
– Ну, значит, та самая конструкция! Объектив из стекла от очков?
– Ну да. От бабушкиных, от старых…
– А у меня… у меня не от бабушкиных…
– А от чьих? – осторожно сказал Вовка. Видать, что-то почуял.
– Они попали ко мне после одного случая. Грустного… Это давняя история.
– Такая же, как та, про поезд?
– Что ты! Гораздо более давняя. Ведь я тогда был такой же, как ты. Или, наверно, постарше на год…
1
Полсотни лет прошло, но и сейчас иногда, в тоскливые минуты, Винценту Аркадьевичу слышится тот жалостный крик. Будто наяву. Протяжный, горестный – вестник беды…
Он, этот крик был совершенно неуместен в лагере “Ленинская смена”, где полагалось звучать песням о кострах и красном галстуке, хриплым сигналам горна, рассыпчатому барабанному стуку и бодрым речёвкам. И вдруг – словно на деревенском дворе, где узнали о несчастье:
– Ох ты горюшко мое горькое! Ох ты маленький мой, соколик ты ясный, солнышко мое упавшее!..
Это во весь голос причитала старая повариха тетя Тоня. Крик доносился от реки. Он был слышен повсюду, потому что лагерь только-только притих, покорившись послеобеденной лени “мертвого часа”. Сонный покой разлетелся вдребезги. Все кинулись к берегу – из дверей, из окон.
У Виньки в трусах была слабая резинка, они сползали, проклятые, и он прибежал, когда с полсотни ребят уже кого-то обступили на берегу, у самой воды. Кого-то или что-то… Винька, тяжко сопя, ввинтился между голых спин и плеч. На него заоглядывались. И странное дело, не огрызались. Раздвигались молча и виновато. И Винька всем сердцем понял – Глебка…
В том году, в конце мая, Винька Греев сдал первые в жизни экзамены и перешел в пятый класс. А первого июня они с отцом отправились в лагеря. В разные. Винька – в “Ленинскую смену”, а отец – на военные сборы. Как досадливо сказала мама – “опять загремел в солдаты”.
Мама была не совсем права. Обмундирование отцу дали и правда солдатское (и к тому же поношенное, белесое), но погоны были майорские. Причем золотые и новенькие. Отец объяснил, что полевых погон для старших офицеров на военном складе почему-то не нашлось.
В этих вот сверкающих погонах, полинялой форме с чужого плеча и в пахнущих ваксой кирзовых сапогах отец зашел домой попрощаться. Он отправлялся с колонной машин за двести километров от города в какую-то Сухую Елань, где разворачивался запасной военный аэродром.
Мама была очень раздосадована. Не только потому, что расставалась с мужем на полтора месяца (а то и больше – знаем мы это военное начальство!). Дело еще и в том, что в их квартире начинался ремонт.
Дом был деревянный, двухэтажный, никаких ремонтов здесь не делали с довоенной поры. Двухкомнатное жилище Греевых совсем обветшало. И наконец-то мама договорилась в своей конторе “Горпотребсоюз” о штукатурке, покраске полов и о перекладке печи, у которой в дымоходе вываливались кирпичи. Договорилась – и вот, пожалуйста! В доме не остается ни одного мужчины!
– Я могу не ездить в лагерь! – вскинулся Винька.
По правде говоря, он туда не очень рвался. До сих пор в пионерских лагерях он не отдыхал, и теперь душа его была полна сомнений. С одной стороны интересно, а с другой… Опытные люди рассказывали всякое. И о суровых порядках, и о том, что, если сразу не поставишь себя как надо, могут превратить в “лагерного тютю”. У такого “тюти” судьба самая горькая.
Но мама на Виньку цыкнула: с таким трудом раздобыли путевку, а он фокусничает! Потом сказала:
– Самая лучшая помощь, если ты не будешь тут торчать целый месяц и мешать взрослым людям.
А отец сказал, что главный мужчина в доме – мама. Командовать она умеет лучше всех. А работать самой ей не придется, на то есть штукатуры и маляры. Да и прораб Василий Семеныч – хороший знакомый, не подведет.