В церкви вел службы поп. Маленький такой, невидный. Было ему лет около сорока, но до сих пор в нем осталось что-то детское, беззащитное — то ли в неловкой фигуре, то ли в открытой тонкой шее, то ли в близоруком прищуре. Он носил очки, от которых у него к концу службы слезились глаза. Борода его была небольшой и редковатой. Иные батюшки, глядишь, еще в семинарии с бородищами до пупа похаживают, а у этого только к сорока годам и отросла. Здоровьем он был не то чтобы слаб, но очень за него боялся. И когда его вызывали посреди дождливой ночи в соседнюю деревню причастить умирающего, он долго укутывал горло шарфом и всегда надевал галоши. Потом раскрывал на пороге зонт, садился в телегу и говорил мужику, приехавшему за ним: «Ты бы, братец, как-нибудь побыстрее, что ли, а то …» — у него была привычка не договаривать фразы. Мужик, перекрестившись, встряхивал вожжами, а он читал про себя молитву на счастливый путь и, вздыхая, устраивался поудобнее на мокром сене. Еще у него была привычка, идя вдоль стены или забора, постукивать по ним чем-нибудь, хоть зонтиком, хоть рукой, будто ощупывая дорогу. Крестьяне подшучивали над ним за глаза: «Аль, ослеп у нас батюшка-то? Как теперь служить будет? Ну да ничего, может мы когда подскажем, а где, может, сам придумает».
И голоса у него тоже особого не было, разве иногда только, когда распоется, лицо раскраснеется, глаза заблестят, тут и голос прорезается, и весь приход после службы говорит:
— Батюшка-то сегодня, ох, разошелся. Пел, аж дрожал.
И хотя случалось такое редко, но именно за такие моменты и любил поп свое дело. После таких служб он весь день ходил веселый и чистый, как первый снег. Всем улыбался, за грехи на исповеди особо никого не журил и молился вечером с особым усердием и любовью.
Поп, тяжело дыша, тащил по ступеням котел с книгами. Этот коридор с лестницей был проделан в стене церкви и вел на крышу. По нему ходили редко — незачем, только если крыша прохудится или купол с крестом вычистить надо. В коридоре кругом были вороха пыли, которые священник задевал широкими рукавами и подолом рясы. Паутина, толстая от набившегося в нее мелкого сора и похожая скорее на водоросли, висела на его голове и плечах. Поп покраснел от натуги, переставляя котел со ступеньки на ступеньку. Он шумно отдувался, поминутно останавливался, опираясь на свою ношу.
— Тух-тух. Тяжело. Спаси Господи.
Свечки он с собой не взял — обе руки были заняты, а потому щурил близорукие глаза, немного испуганно вглядываясь в темноту, еле разбавленную редким светом снизу, откуда он пришел. Котел глухо бухал по камням. Звук отдавался от стен и метался по проходу грузной совой. Человек останавливался, робко прислушивался и, убедившись, что за ним никто не идет, шел дальше. Вскоре он забрался на самую крышу, где было совсем темно и душно от нагретой жести. Поп за что-то запнулся и чуть не упал, грохнув котлом об пол.
— Разбился? — раздался озабоченный голос из темноты.
— Ох-ох, — еле слышно от испуга вымолвил человек. Неловко зашарил по карманам в поисках спичек.
— Кто здесь? — только потом сообразил спросить.
Спичка зажглась, осветив сидящего в углу под самой крышей Лиса. Как и человек, он был весь в паутине с пылью, но не был таким испуганным, а наоборот, улыбался широко, во весь рот. Человек отшатнулся к стене. Бес состроил невинную рожицу.
— Ты что, испугался?
Тот молчал, не в силах произнести ни слова.
— Что ж ты молчишь-то, будто утки язык у тебя съели?
Лис подождал немного, но ответа не последовало. Сокрушенно покачал головой.
— Ну, перекрестись, что ли. Может, полегчает.
Спичка догорела. Поп бросил ее на пол, обжегши руку. Боль привела его в себя. Он последовал совету беса, перекрестился и застыл, прислушиваясь. Лис тоже замер. В коридоре повисла тишина. Ничего не услышав, поп уже решил, что отогнал от себя нечисть и повеселел.
— Помогло? — раздался заботливый шепот «нечисти».
— Ох, — только и смог сказать человек, и еще сильнее вжался в стену.
«Это наказание мне за грехи. Знать Господь испытывает крепость мою в вере. Позволил дьяволу наслать на меня наваждение. Сейчас страсти начнутся», — решил. Он зажмурился, и стал читать про себя молитву. Время шло, а страсти все не начинались.
Лис, видевший в темноте, устал от безделья, залез рукой в котел, и зашелестел там книгами. Священник заволновался, открыл глаза, но все равно ничего не увидел.
— Тебе чего там надо? Не трогай.
Бес что-то невнятно пробубнил в ответ, шурша страницами.
— Положи на место, тебе говорят.
Спички он выронил и беспокоился в темноте беспомощный. Лис бормотал что-то, вздыхал, наконец, положил книги обратно.
— Ничего не понимаю.
— Дураком родился, дураком и помрешь. Прости, Господи, — пробормотал он шепотом. То, что ничего страшного не происходило, очень обрадовало его, даже страх прошел.
Осмелев, он на ощупь взялся за котел и задвинул его в самый дальний и захламленный угол церковного чердака, где и закидал разной ветошью. От нее поднялась такая пылища, что и бес, и человек, страшно чихая, вылетели через небольшой люк на залитую горячим летним солнцем крышу. Под ними завороженная зноем спала деревня. Собаки прятались под чахлыми кустами, сонно тряся головами, отгоняя назойливых полуденных мух. Коты залегли в пыльной крапиве. Куры, открыв клюв, как всегда изумленно, оглядывались вокруг. Жизнь застыла, задавленная жарой, как тяжелым горячим одеялом. Словно зимой, в лютый мороз, по улицам бродила одна тишина, не нарушаемая даже ветром. Ничто не шевелилось, казалось, мир напрягся до звона в воздухе, и кинь в него пушинку, он разорвется, разлетится сияющими осколками. От оцинкованной крыши шел нестерпимый блеск. На колокольне застыл черным вороном колокол, покрытый причудливой вязью литых листочков, веточек и букв. Человек закрыл лицо руками, ослепленный блеском. Лис, не боящийся яркого света, прогрохотал босыми ногами до колокольни и обратно. При ходьбе он смешно подбрасывал ноги, будто танцуя, — листы жести раскалились, как печка. Поп отнял руки, но смотреть все равно было больно. Огляделся вокруг, поглядел, задрав голову вверх, на колокол, перекрестился на купол.
— Придут скоро, собьют крест. На Остром Камне уже сбили.
— Кто придет? — спросил приплясывающий бес.
— Да вроде тебя — бесы, — он вздохнул.
— Я б не стал сбивать, зачем? Мне не мешает, да и птицам сидеть удобно.
На перекладине креста действительно сидели заморенные солнцем галки. Обычно шумные, сейчас они молчали, то ли от жары, то ли сожалея о скорой потере удобного насеста.
— У, — он пригрозил ему, — на крест люди молятся, а ты про птиц…
— Да что ж, пусть молятся, только птицы все равно сидеть будут. Если б на нем нельзя было сидеть, они бы не сидели.
— Птица создание глупое и бездуховное, что с нее взять?
Лис засмеялся и снова с грохотом заскакал по крыше.
— На кресте Спаситель наш в муках умер. Вы его замучили — бесы!
— Я никого не мучаю и не убиваю.
— А, врешь! Врешь! Птиц ешь? Рыбу ешь?
— Так я же для жизни ем, чтоб жизнь моя продолжалась, а это не убийство. И птицы это знают, и рыбы. А эти твои, для смерти его убили. Только чтоб убить.
— Понимал бы чего, — фыркнул поп, не зная, что сказать.
Лис пожал плечами.
— Вот объясни мне, отчего вы — люди, тоскуете? Чего вам не хватает?
— Бога забыли, вот и тоскуем.
— А ты чего тоскуешь? Тоже Бога забыл?
— Я об них тоскую, не о себе.
— А если б один был, не тосковал бы?
Человек задумался.
— Не знаю.
Лис засмеялся.
— В лесу никто не тоскует. Ну, если только из ваших, из людей, кто забредет. У нас все — у себя дома. А вы, в ваших каменных чуланах, как чужие живете. Отгородились от всего. Только друг на друга и смотрите, а сами…
Бес лукавил, он тоже иногда тосковал. Он не знал, по чему он тосковал. Просто, иногда что-то начинало тянуть за душу. Куда ее тянуло, душу эту, он не знал, но хорошо понял, что любую тоску разгоняет дорога. И когда она наваливалась на него, он уходил бродить, не зная, куда заведут его ноги, где он заночует, и что поест. Тайны леса и простор степей — лучшие лекарства от дурного настроения. Немного зная людей, Лис видел, что их задавленность куда страшнее, от нее, бывает, и вешаются, и друг дружку режут. И все это оттого, что они не понимают, что такое красота, что такое жизнь, что такое мир, и как хорошо в нем жить.
Он снова засмеялся.
— Не обижайся, но вы страшно глупые.
Человек все-таки обиделся.
— Умник нашелся. Как жить учит, а сам голый ходит и мясо сырое ест.
Бес снова зашелся хохотом.
— Одетые… Мясо варят… — он присел от веселья на крышу и тут же подскочил обжегшись. — Ладно, что уж тут смеяться.
Он продолжил.
— А хочешь жить в радости? Не прятаться по углам? Вот она, жизнь, прямо перед тобой. Смотри, какая большая!