И они отвечают громким шепотом:
— Дом и свобода!
И их впускают внутрь.
Зала заседаний — высокая и просторная, куда выше и шире приемной герцога. Скамьи расположены тут полукружьем, по секторам, уменьшающимся по мере приближения к кафедре, где когда-то сидели председатель сената и его консулы.
Изумленные горожане вступали в залу, пылавшую огнями огромных свечей. Для столь необычного случая их доставил сюда восковых дел мастер Якуб Пах, тоже один из членов сената. Он был обласкан герцогом, поскольку тот заказывал у него самые дорогие восковые свечи и никогда за них не платил.
Ослепленные столь ярким светом, ни один лучик которого не должен проникнуть на улицу, вошедшие стоят как громом пораженные. Разглядывают залу. Ее высокие окна завешены тяжелыми, плотными шторами, их повесил тоже один из сенаторов со своими помощниками — сукновал Ян Кулих.
Скамейки заполняются, каждый занимает свое место, где он сидел, когда еще слово сенатора было весомым для судеб города. Пришедшие шушукаются, перешептываются меж собой. А кто же за председательским столом? Ну конечно, Гинек Пруба. Он ведь и собрал всех сюда. Некоторые из тех, что поехиднее, спрашивают: а по какому это праву он там уселся? Разве герцог не освободил его от этой обязанности? Но этих злопыхателей тут же одергивают. Какой еще герцог? Это сенат, и здесь герцог не имеет права голоса. Все в растерянности. Страх, поселившийся в их душах, нашептывает: а нет ли среди них изменника? Вот они собрались, а может, уже загодя задумано предательство? Вдруг, откуда ни возьмись, возникнут солдаты герцога и заберут всех до единого? Зачем мы, собственно, сюда пришли? — задают себе вопрос другие, побойчее. Значит, подоспело время рассчитаться. А кто это рядом с галантерейщиком? Плечистый здоровяк Петр Иха. Ну, сосед, если уж пришел и этот неторопливый тугодум, держу пари, дело серьезное. А кто этот мозгляк? Да ты что, ослеп, приятель?! Это же шапочник Войтех. Боже, как они его отделали! Не узнать. Похоже, будто синие тени залегли на лице, а ведь это раны и синяки. Вот он, ваш герцог, так-то он обращается с честными ремесленниками и горожанами, если они отказываются дуть с ним в одну дуду. А кто этот парнишка в такой смешной шапчонке — тот, что стоит рядом с мастером Войтехом? Да ведь это его сын, а о его шапочке ходят такие удивительные слухи! Пусть себе болтают, коли охота, но какое отношение имеет он к председательскому столу?
Пан Гинек Пруба поднял председательский молоточек и положил конец дальнейшим догадкам и пересудам.
— Друзья, — произнес он звучным и твердым голосом, — я надеюсь, мы все в сборе. По крайней мере, те, кто хотел или мог прийти. Я созвал вас потому, что несправедливость, бремя которой мы несем по собственной слабости и неосмотрительности, достигла предела. Город Дом извечно был вольным городом, не подчинялся никому и ничему, разве только тем законам, которые сами определяли свободно избранные представители. История города сохранила память о многих набегах, предпринимавшихся дерзкими захватчиками и грозивших лишить нас самостоятельности. Но все они — об этом вы можете прочитать в книгах, да и без них, наверное, знаете, — потерпели крах у крепостных валов этого города, сломленные решимостью и мужеством его обитателей. Как, спрашиваю я, могло случиться, что мы лишились свободы, столь нам всем дорогой и оплаченной кровью предков?
Пан Пруба смолк, и в зале заседаний воцарилась мертвая тишина. Члены сената сидели низко опустив головы. Вдруг тишину разорвал чей-то хриплый голос, и все оглянулись — поглядеть, кто это кричит.
— Какая уж там свобода! — загудел этот голос. — Одно мошенничество! Разве не правда? Подтверди-ка, пан Пруба! Мошенничество, от которого хорошо было лишь тебе да кое-кому еще. Хаос и неразбериха — вот и вся свобода; любой глупец мог трепаться о делах города, неважно, смыслил он в них или нет. Болтали, болтали, а дело не делалось. Над Домом все издевались, это был город людей, слабых духом, неспособных отстоять свою честь. Теперь город в надежных руках, руководит им единая воля, наступил конец болтовне, пришло время действий. Честь города будет защищена, враги разбиты, и наступит новая эра его великой истории.
Поблизости от говорившего раздались одобрительные возгласы, а чей-то одинокий голосишко заверещал:
— Так, все так! Слава герцогу! Слава великому Дому!
Но с последней лавки залы заседаний вскочил кум Матей, сидевший там в своей новой барашковой шапке; сдернув ее с головы, он шлепнул ею оземь и в ярости воскликнул:
— Эй там, вдарьте ему кто-нибудь! Да и вообще, что вы не вышвырнули его вон?
Молоточек мастера Прубы застучал настойчивее и громче.
— Тише, соседи, почему бы нам не выслушать и другие мнения? Ответить пану Рупрехту Бореку и опровергнуть его измышления не составит труда. Я не стану выгораживать ни себя, ни других консулов, не стану отрицать, что мы богатели за счет города. Полагаю, что достаточно обратиться к любому из честных членов сената или к любому из приличных граждан, и любой сможет дать достойный ответ.
В зале одобрительно зашумели.
— Ты прав, Пруба! — воскликнул кто-то чистым и ясным голосом. — Мы знаем тебя, знаем и как ты нажил свое имущество! Плюнь на все и говори дальше.
— Спасибо, друзья, — поблагодарил пан Пруба и продолжал: — Пан Рупрехт утверждает, будто наша свобода не давала ничего иного, кроме возможности всякому глупцу совать нос в общественные дела. По-моему, в данном случае он оскорбляет всех. Но оскорбиться — это самый дешевый способ отделаться от противника. Скажем прямо: судьбы города Дом вершили люди, облеченные доверием сограждан. И за все свои действия и поступки они обязаны были отвечать и отчитываться перед теми, кто их избрал. Такова была истинная суть нашей свободы. Не правительство мудрецов, не сборище глупцов, а правление, состоящее из порядочных и ответственных граждан. Теперь у нас правит человек твердой воли, и никто не смеет задать ему вопрос, почему он поступает так, а не иначе, почему присваивает себе плоды трудов своих подданных — подданных, слышите, а не граждан, как прежде, — и как ими распоряжается. Говорят, настало время действий. Но каких? Разве тот образ жизни, который мы вели прежде, не состоял из продуманной системы поступков и действий? Разве не трудились мы как честные ремесленники и не управляли городом как честные законодатели? Разве работа — на себя ли, на благо ли общества — не есть действие? Или действием теперь считается лишь насилие и война? Правильно ли я понял сенатора Рупрехта, что, по его мнению, действие — это как раз то, второе? Дескать, так мы защитим нашу честь. Не ясно, однако, от кого мы теперь должны ее защищать, и не понятно — зачем? Пан Рупрехт знает, что он имеет в виду и почему так говорит! Возможно, не только он, но и еще кое-кто из присутствующих придерживаются тех же понятий о чести. Но ответьте мне: может ли говорить о чести раб? Честью нашего древнего города были труд и свобода. Куда девалась теперь эта ваша свобода, домские граждане? Кто лишил вас ее? Вы утратили ее не в открытом бою. Так идите же и возьмите ее обратно.
Пан Пруба, высокий, собранный, прямой и сильный, договорил и окинул взглядом зал. Некоторое время царила тишина — члены сената еще вслушивались в отзвук произнесенной мастером Прубой речи, отмечая, как его правдивые и беспощадные в своей определенности слова будят их совесть. И тогда, словно прибой, накативший на неприступные скалы, поднялся гул голосов.
— Долой лжегерцога, долой самозванца! Долой этого щеголя Густава! Посадим Янека-Псаря в его собачью упряжку и вытолкаем взашей из города, утопим в бочке с обманной живой водой! — восклицали одни.
— Кто отбирает у нас выручку за наш труд? — кричали другие. — Кто бросает в тюрьмы без суда и следствия? Кто натравливает на нас своих наемников когда заблагорассудится?
— Янек Псарь! — хором отвечал зал.
Пан Пруба стоял за председательским столом и ждал, когда все успокоятся. Вероятно, на душе у него было невесело, а в голове мелькали соображения, не делавшие чести тем, кто так бурно проявлял согласие с его заявлением. Наверное, думал он и о том, насколько легче воодушевить людей, чем научить их четко, разумно и дальновидно мыслить. Но видимо, вера его поборола сомнения, и он сказал себе: «Будь что будет, а все же в каждом из нас любовь к свободе сильнее, чем раболепие, и это главное».
Рассудив так, он понял, что сенат на его стороне, и потому можно быть уверенным, что большинство домских граждан присоединятся к нему. Он готовился предложить способ, каким город мог бы избавиться от герцога Густава. Члены сената, накричавшись до хрипоты от восторга по поводу вновь обретенной свободы, которую столь легкомысленно утратили, мало-помалу умолкли, настраиваясь слушать продолжение речи пана Прубы или кого-либо еще. Но не успел галантерейщик взять слово, как с последней скамьи поднялась огромная фигура Рупрехта Борека — буквально целая гора жира и мяса, страшенный громила с толстым брюхом, раздувшимся до невероятных размеров, с тройным подбородком и жирными складками на загривке, с лысым черепом, блестевшим от обильного пота, с багровым лицом, будто сложенным из говяжьих оковалков, откуда выглядывали маленькие, беспокойно бегавшие злобные глазки. Так вот, этот пан Рупрехт Борек встал и взревел, будто разъяренный бык: