«Ну, — думает Иван, — у моей кобыленки четыре ноги и у стола четыре, авось и сам добежит!»
Снял Иван с воза стол, поставил на дорогу, ударил кнутом по столетие:
— Н-но, не отставай, догоняй нас!
Едет дальше, а по-над дорогой вороны вьются, покаркивают:
— Калач, калач, калач!
«Эх, — думает Иван, — вишь, разлетались сердешные, калачика просят. Видно, не евши давно».
Вынул дурак калачи, мясо достал, побросал все на дорогу воронам.
— Кушайте, сестрицы, на доброе здоровье!
Едет дальше, по подлесью, а кругом пни торчат обгорелые.
«Эка, — думает Иван, — какие ребята-молодцы стоят, и все без шапок, озябнут так-то!»
Достал дурак с воза все новые горшки и расписные чашки, понадевал на горелые пни, на каждый пень по горшку да по чашке.
— Ну, — говорит, — теперь есть в чем ребятам гулять!
Доехал так Иван до реки, остановился лошадь попоить, а кобыленка пугливая — боится, не идет к воде.
«Видно, вода в реке несоленая, оттого нейдет кобыленка, — думает Иван, — надо посолить воду маленько».
Снял дурак с воза куль с солью, высыпал соль в реку, посвистывает кобыленке:
— Фью, фью, матушка, пей — и свежа водица, и солона, и прохладна!
Остались на возу у Ивана одни ложки в лыковом кошеле. Поехал Иван дальше, а ложки в кошеле побрякивают: бряк да бряк! Послышалось Ивану, будто про него говорят ложки:
— Дурак да дурак!
Рассердился Иван, выкинул ложки из кошеля, стал лаптями топтать:
— Вот вам за дурака, негодные!
Воротился Иван домой, въехал во двор с пустым возом.
— Ну, братики, накупил я всего, как вы приказывали.
— Спасибо, Ваня. А где ж твои покупки?
— Стол у меня позади бежит, нас догоняет, — говорит Иван, — калачи и мясо голодные вороны-сестрицы кушают на дороге, горшки я ребятам в лесу заместо шапок отдал, а солью в реке воду солил, чтобы пила лошаденка.
Ахнули братья, выслушав Ивана. Кинулись на дорогу собирать добро. Остался Иван один в избе, залез на печь мух ловить. А утворялась к празднику на печи в большой кадке бражка. Слышит Иван, что в кадке побулькивает: буль, буль! буль, буль! Показалось ему, что это его, дурака, дразнят. Опрокинул Иван кадку, выпустил бражку на пол. Сам сел в корыто — сидит в корыте, на всю избу дурацкие песни поет.
Вернулись братья, увидели Ивана посереди хаты в корыте, осерчали:
— От тебя, дурака, и нам, умным, житья нету!
Посадили братья дурака в рогожный куль, поволокли в воду сажать. А пока искали прорубь в реке, остался Иван один. Сидит Иван в рогожном куле да знай поет веселые песни.
А на ту пору ехал по большому тракту барин на тройке вороных коней. Увидел барин рогожный куль, остановился.
А Иван кричит из куля:
— Ой, ратуйте меня, добрые люди! Садят меня на воеводство, хотят воеводой сделать, мужиков судить-рядить. А я ни судить, ни рядить, только мух ловить!
— Постой, — говорит барин, — я барин, я умею рядить и судить, вылезай из куля!
Выпустил барин Ивана, а сам залез в куль. Оставил Иван барина, сел на тройку, да и был таков.
А пришли Ивановы братья, поволокли куль к проруби, спустили под лед. Забулькало подо льдом в куле.
— Ишь ты, — говорят братья, — это, видно, выходит душа из нашего дурака.
Пошли братья домой, а навстречу им скачет Иван на тройке горячих вороных.
— Эва, каких я поймал лошадушек! — кричит во весь голос.
Задумались братья.
— Вот она, глупь да дурь-матушка: из воды сухим вывела дурака!
Павел Бажов
МЕДНОЙ ГОРЫ ХОЗЯЙКА
Пошли раз двое наших заводских траву смотреть. А покосы у них дальние были. За Северушкой где-то. День праздничный был, и жарко — страсть. Парун чистый. А оба в горе робили, на Гумешках то есть. Малахит-руду добывали, лазоревку тоже. Ну, когда и королек [88] с витком попадали и там протча, что подойдет.
Один-то молодой парень был, неженатик, а уж в глазах зеленью отливать стало. Другой постарше. Этот и вовсе изробленный. В глазах зелено, и щеки будто зеленью подернулись. И кашлял завсе тот человек.
В лесу-то хорошо. Пташки поют-радуются, от земли воспарение, дух легкий. Их, слышь-ко, и разморило. Дошли до Красногорского рудника. Там тогда железну руду добывали. Легли, значит, наши-то на травку под рябиной, да сразу и уснули. Только вдруг молодой, — ровно его кто под бок толкнул, — проснулся. Глядит, а перед ним на грудке руды у большого камня женщина какая-то сидит. Спиной к парню, а по косе видать — девка. Коса ссиза-черная и не как у наших девок болтается, а ровно прилипла к спине. На конце ленты не то красные, не то зеленые. Сквозь светеют и тонко этак позванивают, будто листовая медь. Дивится парень на косу, а сам дальше примечает. Девка небольшого росту, из себя ладная и уж такое крутое колесо — на месте не посидит. Вперед наклонится, ровно у себя под ногами ищет, то опять назад откинется, на тот бок изогнется, на другой. На ноги вскочит, руками замашет, потом опять наклонится. Однем словом, артуть-девка. Слыхать — лопочет, что-то, а по-каковски — неизвестно, и с кем говорит — не видно. Только смешком все. Весело, видно, ей.
Парень хотел было слово молвить, вдруг его как по затылку стукнуло.
— Мать ты моя, да ведь это сама Хозяйка! Ее одежа-то. Как я сразу не приметил? Отвела глаза косой-то своей.
А одежа и верно такая, что другой на свете не найдешь. Из шелкового, слышь-ко, малахиту платье. Сорт такой бывает. Камень, а на глаз как шелк, хоть рукой погладить.
«Вот, — думает парень, — беда! Как бы только ноги унести, пока не заметила». От стариков он, вишь, слыхал, что Хозяйка эта — малахитница-то — любит над человеком мудровать.
Только подумал так-то, она и оглянулась. Весело на парня глядит, зубы скалит и говорит шуткой:
— Ты что же, Степан Петрович, на девичью красу даром глаза пялишь? За погляд-от ведь деньги берут. Иди-ка поближе. Поговорим маленько.
Парень испужался, конечно, а виду не оказывает. Крепится. Хоть она и тайна сила, а все-таки девка. Ну, а он парень — ему, значит, и стыдно перед девкой обробеть.
— Некогда, — говорит, — мне разговаривать. Без того проспали, а траву смотреть пошли.
Она посмеивается, а потом и говорит:
— Будет тебе наигрыш вести. Иди, говорю, дело есть.
Ну, парень видит — делать нечего. Пошел к ней, а она рукой маячит, обойди-де руду-то с другой стороны. Он и обошел и видит — ящерок тут несчисленно. И все, слышь-ко, разные. Одни, например, зеленые, другие голубые, которые в синь впадают, а то как глина песок с золотыми крапинками. Одни, как стекло либо слюда, блестят, а другие, как трава поблеклая, а которые опять узорами изукрашены.
Девка смеется.
— Не расступи, — говорит, — мое войско, Степан Петрович. Ты вон какой большой да тяжелый, а они у меня маленьки. — А сама ладошками схлопала, ящерки и разбежались, дорогу дали.
Вот подошел парень поближе, остановился, а она опять в ладошки схлопала, да и говорит, и все смехом:
— Теперь тебе ступить некуда. Раздавишь мою слугу — беда будет.
Он поглядел под ноги, а там и земли незнатно. Все ящерки-то сбились в одно место, — как пол узорчатый под ногами стал. Глядит Степан — батюшки, да ведь это руда медная. Всяких сортов и хорошо отшлифована. И слюдка тут же, и обманка [89], и блески всякие, кои на малахит походят.
— Ну, теперь признал меня, Степанушко? — спрашивает малахитница, а сама хохочет-заливается. Потом, мало погодя, и говорит:
— Ты не пужайся. Худого тебе не сделаю.
Парню забедно [90] стало, что девка над ним насмехается да еще слова такие говорит. Сильно он осердился, закричал даже.
— Кого мне бояться, коли я в горе роблю!
— Вот и ладно, — отвечает малахитница. — Мне как раз такого и надо, который никого не боится. Завтра, как в гору спускаться, будет тут ваш заводской приказчик, ты ему и скажи, да, смотри, не забудь слов-то: