- Мы не можем больше быть статистами! - воскликнул Пьеро.
- Мы хотим действовать. Мы должны спасти Сасаки! - поддержал его товарищ.
Мои спутники были удивительно едины:
- Нам нужны другие роли... в этой мистерии!
- Но мистерия уже написана, - робко возразил я, - других ролей нет.
- Тогда автора - на мыло!
- Но автор - жизнь!
Этот довод не подействовал на моих друзей.
- В жизни надо бороться. Только негодяи сидят сложа руки, когда человек в беде. Мы не согласны!
- Мы уходим... Увольняемся по собственному желанию, - буркнул Пьеро.
- Не имеете права нас задерживать! - отстаивал свои права Арлекин.
Такого оборота дел я не ожидал. Я зажался и молчал. Я думал: хорошо, что они не стали рабами масок! Полный разлад с масками. Театр вышел из берегов. Сквозь маски проступали лица - взволнованные, полные решимости. Артисты становились людьми, и настоящими. Надо было помочь им удержаться, не смалодушничать.
- Вы же не дезертиры, - стараясь сохранить спокойствие, сказал я. Мы вместе изопьем эту чашу. Вместе дойдем до цели.
- До какой цели? - в голосе Пьеро чувствовалась жесткость. - Когда все погибнут и останутся одни тени?
- Тогда уходите, - все так же сдержанно сказал я. - Ваши тени останутся как укор вам. Я принимал вас за людей, а вы оказались тенями.
Никто не тронулся с места. Я чувствовал, как они борются сами с собой.
Шурша кимоно, в комнату бесшумно вошла Мама. Она села на краешек циновки и нежно провела рукой по головке дочери, как бы снимая боль. Потом заговорила:
Наступает тяжелая ночка.
Как тебе, моя радость, поможешь?
Я боюсь укачать тебя, дочка.
Вдруг уснешь, а проснуться не сможешь.
Сасаки молчала, только дыхание ее стало учащенным. Потом она открыла глаза, из последних сил приподнялась на локте.
Мама, прощай! Ухожу, улетаю,
Каплей росы я сейчас испарюсь.
Хрупкой снежинкой в ладони растаю.
Я умираю, но я повторюсь.
Мама, прощай! Нет, не надо прощаться.
Вместе мы нашу беду переждем.
Буду к тебе я весной возвращаться.
Буду в окошко стучаться дождем.
Травкой в знакомом взойду палисаде.
Стану в апреле частицей тепла.
Выйду на улицу в белом наряде.
"Сакура, - скажет сосед, - зацвела".
Нет, Сасаки не умирала, она возвращалась к Природе. Ее ждали реки и рощи, птицы и облака, метелочки риса и жар горы Фудзи. И, видимо, единственным человеком, кто понимал это, была Мама. Ведь она была той частью природы, которая дала жизнь Сасаки. Теперь эта жизнь уходила. Нет! Не исчезала, а принимала новую форму.
В обычном спектакле - горе и рыдания Матери вытеснят весь смысл того преображения, которое происходит с человеком, переходящим границу жизни и смерти. Но мы играем мистерию и как бы поднимаемся над жизнью, над болью, над страданиями. И слово Матери звучит как молитва. И надежда на что-то сверхъестественное побеждает безнадежность человеческого горя.
Сакура, сакура,
Как невеста в белом.
Кто-то веточки обвел
Аккуратно мелом.
За порог ступлю с утра.
Новый день настанет
Мне навстречу сакура
Веточку протянет.
Каждым белым лепестком,
Каждой клейкой почкой
Почему-то сакура
Кажется мне дочкой.
"Здравствуй, дочка-сакура!
Ты опять вся в белом?"
"Это стая журавлей
Мне на ветки села".
Песнь пятая
Может быть, вместо сухого листка на воображаемом занавесе моего Театра следует изобразить ветвь цветущей сакуры? Но это прекрасное цветение не вечно - настает время, когда вместо легких лепестков в руке остается алая капля крови. Тяжелая капля.
Однако сухой лист на снегу снова напомнил о себе. От порыва ветра он шелохнулся, зашуршал - и я очутился в школьном саду в пору листопада. На дорожках лежало множество прекрасных кленовых листьев. Их сметали и безжалостно жгли на медленных кострах, от которых, как от курильниц, шел горьковатый, щемящий сердце дымок. Мне захотелось спасти эту красоту от огня, и я стал собирать листья, которые особенно приглянулись. Их оказалась целая охапка. Я не знал, что с ними делать, но тут мне в голову пришла несусветная мысль: оклеить стены класса кленовыми листьями.
В пустом классе закипела работа. Я не просто наклеивал листья - я рисовал на холодной стене фантастическую картину: листья - желтые, зеленые, бурые, золотистые - были моими красками. Стена оживала, превращалась в осенний сад.
В этот момент я был не клейщиком обоев, но художником и так увлекся творчеством, что не заметил, как в класс вошел суровый завуч.
- Что это? - сухо спросил он.
- Это... красота, - ответил я.
- Но здесь класс!
- Разве в классе не должно быть красиво?!
- В классе должен быть порядок. Сорви! - приказал он. - Немедленно!
Я подошел к стене. Прямо передо мной один листок наполовину отклеился и трепетал на сквозняке, как крыло бабочки. Он был охровым и на его поверхности, как кровеносные сосудики, проступали алые жилки. И я подумал, если я оторву его - потечет кровь!.. Я заплакал и бросился к двери.
Где ты был в это время, Аполлон? Почему не подстегнул свою квадригу и не примчался спасать красоту? Или ты думаешь, что красота - это только театр? А может быть, ты рассуждаешь как суровый завуч: красота и порядок несовместимы?
Я вспомнил об этой прекрасной стене - стене кленовых листьев - в одноэтажной американской школе, в классе, где училась Саманта Смит. Я смотрел на стенку и мне казалось, что когда-то она вся была в кленовых листьях и что это Саманта решилась на такое. И это роднило меня с ней.
Рядом со мной стояла ее Мама - Джейн. У нее были такие же глаза, как у Саманты. Не просто похожие, а такие же.
Древний театр Колизей напоминает огромный мертвый термитник. Когда-то в нем кипела жизнь. В его аркадах и ярусах, как муравьи, сновали люди. Они согревали камень - там бушевала жизнь, кипели страсти. Теперь античный театр никому не нужен, - мертвый термитник, покинутый муравьями. Полуразвалившиеся стены. Нет крыши. Впрочем, крыша от времени не пострадала, потому что крыши никогда не было - ее заменяло небо.
Я представил себе, что Колизей - мой Театр. Представил себе, как он вместе со мной взлетает в небо вместе с аркадами, переходами, галереями и ареной - этакая летающая тарелочка в миллионы тонн весом.
Но это я фантазирую. Разминка фантазии.
На самом деле мой Театр - это я сам, и никаких Колизеев!
В моем Театре нет репетиций, и третий звонок может прозвучать в любое время суток, ночью или на рассвете. Может застать меня в постели, в пути, в полете. Может со мной отправиться в полет.
Но взлететь не так просто, даже если с тобой два таких верных помощника, как Пьеро и Арлекин. Этим помощникам самим надо помогать. И все же, когда рядом бьются два горячих сердца и полные удивления глаза доверчиво смотрят в щели маски, чувствуешь себя не так одиноко.
Самолет завелся легко и разочаровывающе просто, как обыкновенная машина: поворот ключа, рев стартера, треск - и пропеллер завертелся юлой, постепенно превращаясь в мерцающий диск. Короткий разбег - тоже автомобильный! - и наш четырехместный самолетик оторвался от земли и как бы завис над золотыми чешуйками морской зыби.
В полете ощущение скорости теряется, и, когда хозяин самолета Джой предложил мне взять в руки штурвал, я легкомысленно согласился и тут же пожалел, но отступать было поздно: в моих руках оказался маленький штурвал - судьба полета.
Так вместе со мной в небо взлетел мой Колизей, мой Театр.
Два моих спутника ровно дышали мне в затылок - для них полет был неожиданностью, да еще с таким неопытным пилотом: я впервые в жизни вел самолет. Но потом им в голову пришла спасительная мысль - ведь это Театр. А в Театре все возможно! И безопасно.
Постепенно я освоился с новым положением и смог заглянуть вниз. Океан кончался, впереди за линией прибоя следовал зеленый массив леса. Я слегка отпустил от себя штурвал - зеленые пирамидки елок стали стремительно приближаться. Стоп! Штурвал на себя - взревел двигатель, самолетик полез в гору. Мимо пронеслось небольшое рваное облачко. Я почувствовал легкость. Страх новизны обстоятельств развеялся. Теперь я уже спокойней разглядывал все, что проплывало под нами. Мне показалось, что я знаю эти места, более того, пролетал над ними. Вот засверкали на солнце веселые стеклышки теплицы, в лесной чаще возникло овальное озеро, на перекрестке дорог под крылом проплыл готический колышек церкви. Откуда я знаю эти места? Эта мысль сверлила сознание. А тем временем вокруг нас стали происходить перемены.
Стало темно. На ветровом стекле замелькало многоточие начинающегося дождя. Самолет бросало из стороны в сторону, вызывая тоску по твердому грунту. Потом, как в скоростном лифте, машина стремительно пошла вверх, а сердце упало и холодным комком ощущалось у диафрагмы. Шквал усиливался. Ветер не просто бросал нашу легкую машину, он мял ее, как комок глины, и вместе с машиной мял меня. Я отчаянно сжимал маленький штурвал, похожий на баранку детского педального автомобиля. Но разве можно было противостоять силе этого бешеного шквала!