На это он не знал, что сказать. А когда придумывал, бабушки в комнате уже не было. Ее коричневая меховая шапка мелькала у дровяного сарайчика, где она держала четырех кур. Или же она сидела на приступке и чистила рыбу. Тогда Миккель видел только дымок ее трубочки и слышал, как бабушка ехидно напевает:
Эту рыбу зацепила я крючком,
Эту — вынула из моря хомутом,
А вот эта — в книге пела петухом,
— Закипят они в душистом перце.
— Вот уплыву летом в Америку! — ворчал он, обращаясь к пустому стулу, на котором обычно сидела бабушка. — Так и знай, деревяшка четвероногая!
Эту рыбу я из хлева пригнала,
А вот эту я у чайки отняла…
пела бабушка.
Глава вторая
ЧАЙКА ПРИЛЕТАЕТ… И УЛЕТАЕТ
Была ли у кого на свете более странная бабушка, чем у Миккеля Томаса Миккельсона, живущего на старом, заброшенном постоялом дворе? «А может, так и положено, коли у тебя нет отца…» — думал он.
Миккель мог полдня сидеть и смотреть в море, думая об отце, Петрусе Юханнесе Миккельсоне, который ушел на бриге под названием «Три лилии» и не вернулся домой.
Осталась только пожелтевшая фотография над буфетом. На ней был изображен гладко выбритый человек с веселыми, плутоватыми глазами и бородавкой на левой щеке.
Ночью, во сне, отец был богач и капитан, высоченный два метра — и косая сажень в плечах. Шестнадцать бригов с ослепительнобелыми парусами подчинялись ему, и матросы пикнуть не смели.
А иногда случалось, что щелкала ручка двери и сам Петрус Миккельсон грузно шагал через комнату к кровати.
Во сне, конечно.
«Здравствуй, Миккель Миккельсон!» — говорил он.
Миккель протирал глаза и вежливо здоровался. Почему-то у отца была окладистая борода, хотя человек на фотографии был бритый.
«Ты вернулся, отец?» — шептал Миккель.
Петрус Миккельсон подмигивал и улыбался.
«Терпение, сынок, терпение», — отвечал он.
«Когда же ты вернешься домой? Я так скучаю!» — шепцгал Миккель.
И тут происходило самое удивительное: отец принимался выдергивать волосы из бороды — по волоску на каждый день, что оставался до его возвращения. Борода становилась все меньше, меньше… Миккель обливался потом.
«Когда?!» — кричал он.
«Когда Бранте Клев расколется надвое», — отвечал отец, выдергивал последний волосок и исчезал.
Миккель просыпался.
— Погоди! — кричал он.
Но солнце уже светило в окно, а рядом с кроватью стояла заспанная бабушка в ночной рубахе.
— И что это ты так мечешься да стонешь? — причитала она. — Может, глисты у тебя? Вечером дам смородинный лист пожевать, это хорошо от дурных снов.
«Когда Бранте Клев расколется надвое», — повторял про себя Миккель, влезая в штаны. Если бы в горе была хоть малюсенькая трещинка, так ведь нет же!
В этом краю так было заведено, что мужчины на лето уходили в море, и с весны до осени все ребятишки оставались без отцов. Но зимой мужчины сидели дома, в деревне, жевали черный табак и толковали лро порт под названием Кардиф: такого пива, как там, во всем свете не сыщешь. А кончилась зима, и они снова исчезали, словно перелетные птицы.
И только Миккелев отец не приезжал и не уезжал, потому что он, как исчез много лет назад, так и не появлялся.
Когда-то, давным-давно, Миккель, его мать, бабушка и собака Боббе жили, как все, в деревне, на «богатой» стороне Бранте Клева.
Но дом принадлежал Малькольму Синтору. Миккельсоны только снимали его. Синтор был первый богач в деревне и такой скупой, что каждую субботу вечером отрывал пуговицу от брюк, чтобы в воскресенье положить ее вместо монеты в церковную кружку. Люди Синтора семь дней в неделю ели картошку с селедкой.
Год спустя после отплытия брига «Три лилии» мать Миккеля заболела чахоткой и умерла. Миккель был слишком мал, чтобы горевать, он только ходил вокруг дома и все искал маму. А через две недели приехал Синтор верхом на своей Черной Розе и потребовал очередной взнос.
— Деньги на стол или вон из дома! — сказал он.
— Пожалуйста, обождите месяц, — попросила бабушка и вздохнула. — Хоть бы скорее вернулся Миккельсон!..
Синтор согласился ждать неделю — ни одного дня больше.
Но Петрус Миккельсон не появлялся, и через неделю бабушка, Миккель и пес Боббе переселились из деревни на старый, заброшенный постоялый двор, на «бедную» сторону Бранте Клева.
Худая крыша постоялого двора пропускала дождь, словно сито, и по утрам все башмаки плавали в лужах. А доски в полу так прогнили, что, того и гляди, провалишься в подпол, сломаешь шею и тебя съедят крысы.
Зато из окон было видно море. Не само море, конечно, а только залив, но все-таки. Прямо напротив дома, по ту сторону залива, высилась крутая скала Фальке Флуг. На ней вили себе гнезда соколы.
В ту осень, когда Миккелю исполнилось ровно девять лет, случилось так, что в окно к ним влетел птенец чайки.
Дзинь! Стекло разлетелось вдребезги, и осколки посыпались прямо на бабушку — она сидела возле плиты и чистила картошку.
— За ним сокол годится! — крикнул, вбегая, Миккель; он стоял на дворе и все видел. — Здоровенный! Держи птенца, я сейчас!
Птенец упал вместе с осколками прямо в кадушку с начищенной картошкой. Сокол сел на дровяной сарай: там жили куры, а соколы чуют кур издалека. Куры кудахтали, бабушка охала, птенец лежал, как мертвый, раскинув крылья и закатив глаза.
Миккель забежал на кухню только для того, чтобы взять кочергу. В следующий миг он выскочил во двор и взобрался на бочку у стены сарая.
— Вот я тебя! — закричал он. — Сейчас получишь, куриный душегуб!
Но он был слишком мал ростом, а кочерга — слишком коротка. Сокол даже не двинулся с места. Маленькие холодные глаза пристально смотрели на Миккеля.
Тем временем птенец ожил и заметался по кухне. Бабушка и Боббе бегали за ним.
— Я никак с ним не слажу, Миккель! — крикнула бабушка.
Миг — и птенец, преследуемый по пятам Боббе, вырвался на двор. Он тяжело взмахнул крыльями и сел на землю.
В то же мгновение сокол взмыл в воздух и камнем упал на белый комок в траве.
Сокол и Боббе подоспели в одно время. Боббе прыгнул и перехватил сокола в воздухе.
— Держи его, Боббе! — кричал Миккель. — Не выпускай! Так его, Боббе!.. А я добавлю!
— Господи, помилуй их обоих!.. — запричитала бабушка, закрыла лицо передником и с размаху села на крыльцо, так что доски заскрипели.
Все смешалось: собачьи лапы, птичьи когти и перья.
Миккель ткнул кочергой:
— Кыш! Убирайся вон, бандит! Куроед! Собакоед!..
Боббе вцепился зубами в крыло хищника. Он не знал, что соколы всегда метят клювом в глаза. Боббе взвыл, разжал зубы, покрутился и упал.
— Берегись, Миккель! — закричала бабушка сквозь передник. — Глаза прикрой! Бедный пес…
Сокол сильно забил крыльями, оторвался от земли, бросился, как стрела, на Миккеля и сшиб его с ног.
Мгновение спустя он уже был высоко над сараем. Выше… выше… и наконец совсем исчез по направлению к Фальке Флугу.
Миккель сидел на земле и чесал ухо.
— Миккель, ты жив? — жалобно произнесла бабушка и опустила передник.
— Жив, — ответил он. — Вот только слышу плохо.
Боббе скулил, лежа на боку, из одного глаза сочилась кровь. Птенец не шевелился, словно мертвый.
— Ой, беда, беда!.. — причитала бабушка, поднимая белый комочек. — Ты бери собаку, я птенца понесу.
Обоих внесли в дом. И бабушка полезла в буфет за вонючей мазью в зеленой баночке, напевая себе под нос:
Мыши и мошки
Собирают крошки,
А сокол ищет
Кровавой пищи.
Миккелю она велела принести золы и паутины.
— Кровь останавливать, — объяснила бабушка. — Если попадется паутина с росой, бери побольше.
Миккель выполнил поручение. И бабушка привычными руками принялась лечить Боббе. Она остановила кровь, а птенца положила в корзину с опилками возле плиты.
— Коли до завтра доживет, то и поправится, — сказала бабушка.
На следующий день птенец съел селедочную голову. На третий день он вылез из корзины и прошелся, шатаясь, по кухне. Одно крыло волочилось, но перелома не было.
— Как думаешь, бабушка, останется? — спросил Миккель шепотом.
Бабушка покачала головой. Боббе лежал у плиты и зализывал свои раны. Царапины заживали, но глаз пропал.
На четвертый день бабушка отворила дверь, и птенец вышел на крыльцо.
— Вот бы остался, — сказал Миккель.
У него только и было друзей на свете, что бабушка и* Боббе. Но бабушка старая, а Боббе окривел… В деревне за Бранте Клевом и вовсе дружить не с кем, только дразнят.
— Поди удержи чайку в доме, — отозвалась бабушка. — Ей в море надо. Гляди, как рвется.