Я зажал нос - мы всегда так делали, когда встречали золотарей, - а Васька стоял не шевелясь.
Обоз проехал, понурые лошади скрылись в глубине квартала, а Васька все не шевелился.
- Айда! - сказал я, трогая его за рукав и все еще зажав нос: аромат стойко держался в тихом воздухе.
Но Васька будто не слышал меня. Он глядел в темноту, туда, где исчезла грохочущая колонна.
- Растуды твой! - сказал он вдруг печально. - Городская-то лошадка, а! Уж и забыла, поди-ка, какая травка! Как поваляться-то можно... Провоняла вся... Охо-хо-хо! - вздохнул он по-стариковски. - Да нежели так можно?
Я удивился Васькиным словам.
- Ну, да у вас-то в деревне, - спросил я удивленно, - разве не так?
- Не так, не так, - ответил Васька. - В том году околела у меня одна кобыла, Машкой звали, прямо в меже околела, а не так.
- Отчего околела? - спросил я.
- От натуги да от старости, - сказал он, - потаскай-ка плуг-то или борону.
- Ну, видишь, - сказал я. - Здесь легче.
- "Легче"! - усмехнулся он криво. - Легче, да ведь лошадь-то животина, как и ты.
Я обиделся за такое сравнение, и мы замолчали.
Я вспомнил, что Васька рассказывал, как он убирал навоз.
- И ты ведь навоз отгребал, - сказал я растерянно.
- Сравнил! - незлобиво удивился Васька. - То навоз! От него хлебушко растет.
Так мы ни до чего и не договорились. Но больше по вечерам не гуляли. Может, Васька узнал, что золотари днем не ездят. А может, потому, что появились у него трудности в арифметике.
В уме Васька считал отлично, но ведь он учился на счетовода. Слово такое: счето-вод. Значит на счетах надо считать учиться, так у них на курсах было положено.
Как-то раз Васька явился с занятий, неся под мышкой большие канцелярские счеты. За стенкой теперь вечно громыхали костяшки.
- Двадцать два миллиона триста восемьдесят три тысячи девятьсот шестьдесят семь рублей семнадцать копеек, - кричал я Ваське, - плюс семнадцать миллионов сто одна тысяча триста пятьдесят шесть рублей девяносто копеек! - Почему-то у них на курсах любили задачи, где надо считать деньги.
Васька стучал костяшками, бормотал себе что-то под нос, а потом растерянно отвечал:
- Счетов не хватает! Да и откуда такие деньги?
* * *
А отец все не ехал, и мама с бабушкой жутко переживали, словно война еще не кончилась.
Я пытался их успокоить, говорил, что ничего случиться не может, надо только набраться терпения: ведь войны не кончаются сразу - отстрелялись и пошли по домам, - и раз отец не едет, значит, он нужен там, в этой Германии.
- Но написать-то он должен, - говорила, волнуясь, мама, и тут мне нечего было сказать.
Я ждал от отца письма так же нетерпеливо, как мама и бабушка.
Часто по вечерам мы усаживались все втроем на диван, слушали тихую музыку, которую передавали по радио вместо тревожных сводок, и мечтали, как заживем, когда вернется отец.
- Костюм сразу ему справим, - говорила мама и вздыхала, вспоминая, как нас обокрали.
- Комнату разгородим, - говорила бабушка.
"Комнату разгородим"! Эти слова меня неприятно кололи, и я чувствовал вину.
Я вспоминал, как раз в неделю, по воскресеньям, приезжала из деревни Васькина мать, тетя Нюра, и привозила молоко.
Тетя Нюра кружила бутыль, чтобы молоко скорее вытекло, я глотал слюнки, глядя, как в опустошающейся бутыли медленно ползут по стенкам густые остатки молока, и корил себя за слабоволие. Ведь это молоко было платой за Васькино у нас житье, значит, и за Васькину дружбу. Тетя Нюра уходила, я набрасывался на молоко, заедая его черным хлебом и урча от удовольствия, и мысль о том, что это молоко - плата за Ваську, сама собой исчезала, будто растворялась в выпитом молоке.
Однажды я вернулся из школы поздно вечером - нас посылали в овощехранилище перебирать картошку и свеклу. В хранилище было не холодно, но руки у меня совсем окоченели и покрылись тонким, но прочным слоем земли.
Я ввалился домой, бросил в изнеможении сумку с учебниками и прислонился к косяку.
Мама и бабушка смотрели на меня с жалостью - они всегда жалели меня, если наш класс ходил копать картошку, перебирать овощи или еще на какую-нибудь работу, словно я один уставал, - но в их глазах на этот раз было еще что-то, кроме жалости. Какое-то лукавство, что ли.
- Мой руки, - сказала мама, поднимая мой портфель, - там, на столе, тебе кое-что есть.
Я подумал, они оставили мне чего-нибудь вкусненького, но есть не хотелось, в горле пересохло, я еще не мог отойти от долгой работы внаклонку и вяло кивнул головой, откручивая кран.
Вода стекала с моих локтей грязными ручьями, хотелось спать, и я представлял, как рухну сейчас на свой скрипящий диван.
Лениво утершись, я подошел к столу и увидел яркую картинку: на еловой лапе вперемежку с цветными шарами раскачивались гномики. Я перевернул картинку и узнал знакомый почерк: открытка была от отца.
Я засмеялся, усталость исчезла, я подпрыгнул, как маленький. Ничего особенного отец не писал, он просто поздравлял нас с наступающим Новым годом и обещал, что уж в новом-то году он непременно приедет домой.
- Ну видите! - крикнул я, оборачиваясь к маме и бабушке. - Я же говорил! Все в порядке! - И заорал: - Васька! Иди к нам!
Мама с бабушкой стали собираться в магазин, ушли, а Васьки все не было.
Я крикнул ему:
- Ну чего ты, иди!
Васька пришел какой-то понурый, тихий, грустный. Но я не заметил этого. Я вертел в руках лакированную открытку с гномиками и вслух читал отцовское письмо.
Васька кивал, криво улыбался, потом взял у меня открытку, посмотрел на гномиков и сказал неожиданно зло:
- У, фашисты!
- Кто? - не понял я.
- Вот эти, карлики.
- Ну сказанул! - возмутился я.
Гномики в разноцветных колпачках мне очень нравились. Да что там, они были просто замечательные, ведь их же прислал мне отец.
- Ясное дело, фашисты, - сказал Васька, всматриваясь в меня. - Да такие картиночки фашисты друг другу посылали!
Я ничего не понимал. Никогда я не видел Ваську таким злым и ожесточенным. Он был всегда добродушным, приветливым, а тут вдруг обозлился на какую-то открытку, на каких-то гномиков.
- Вась! - окликнул я его. - Ты чего?
- Да ничего, - поморщился он, - просто я все фашистское ненавижу. Он помолчал и прибавил: - Они у меня отца убили.
Я сидел на диване и чувствовал, как краснею, как заливаюсь жаром. Мне было противно, гадко.
Вот уже сколько дружу я с Васькой, сколько исходили мы кварталов по нашему городу, а я ни разу - вот стыд-то! - ни разу не спросил Ваську про его отца.
- Васька, - сказал я, потрясенный его словами, - Васька, а где?
- Под Москвой, - ответил он и тяжело вздохнул.
Отец у Васьки погиб под Москвой - он воевал в лыжных войсках. Васька и тетя Нюра узнали об этом уже под конец войны, потому что вся та лыжная часть погибла, уцелело лишь несколько человек и среди них один дядька из райцентра. Уходил воевать этот дядька вместе с Васькиным отцом, уцелел под Москвой, но чуть не погиб под Берлином и вернулся в сорок пятом полным инвалидом.
Мы с Васькой сидели одни в натопленной тихой комнате, такой тихой, что было слышно, как за стенкой у тети Симы тикают ходики, и Васька рассказывал мне, как они с матерью узнали, что в райцентр вернулся тот инвалид, и сразу собрались, не взяли даже хлеба с собой, и пятнадцать верст до этого райцентра все время почти бежали. Инвалид работал сапожником в артели "Верный путь". Васька и тетя Нюра вошли в маленькую каморку, где он стучал молотком, и тетя Нюра заплакала.
- Она не об отце заплакала, - сказал мне Васька, - а об этом инвалиде. У него жена, пока он воевал, померла.
Инвалид сидел на табурете, привязанный к нему широким брезентовым ремнем, чтобы не упасть. Ног у него не было. Только подшитые выше колен стеганые зеленые штаны.
Обратно они шли молча, по разным сторонам проселка, не замечая голода, хотя маковой росинки с утра во рту у них не было. Инвалид сказал, что всех лыжников перемяли танки. У Васькиного отца, как и у других, была только винтовка со штыком и ни одной противотанковой гранаты. Гранаты им еще не успели выдать - прямо с поезда бросили в атаку. И танков никто не ожидал. Они появились откуда-то со стороны.
- Кончу курсы, - сказал Васька глухо, - денег подзаколочу и поеду в Москву отца искать.
- Как же ты его найдешь? - удивился я.
- Найду! - уверенно ответил Васька. - Инвалид говорил, на сто первом километре все было.
Мне снова стало стыдно перед Васькой. Я был счастливее его. Вот и отец у меня живой, всю войну прошел, ранило его, а живой. А у Васьки отца нет. И больше никогда не будет.
Васька встал, прошелся по комнате в залатанных валенках с загнутыми голенищами, подросший и худой - пиджак болтался на нем, словно на палке. Он чиркнул спичкой и закурил.
Я вспомнил, как увидел его в первый раз: курящим и с галстуком. И, глядя на Ваську новым, повзрослевшим взглядом, я подумал, что удивлялся тогда, летом, потому что не знал Ваську.