волос древности» и так далее.
Паустовский сказал:
«Вы тут посидите, товарищ Васин, а я минут через двадцать все сделаю».
И он вошел в дом. Не знаю, прошло ли двадцать минут, когда Паустовский вернулся. Он напечатал заново весь доклад.
«Как?! — удивился Васин. — А я-то писал полгода. Все раскачивался, не смел приступить».
И Васин попросил Косту прочесть новый текст вслух.
Не могу выразить, как прелестно это было сделано — ясно, умно, легко, со всем блеском народного языка. Я смотрел на затихшего Васина, слушал и думал: «Русское слово, прихотливое, непокорное, великолепное и волшебное, — величайшее средство сближения людей. Оно, слово, показывает нам, как прекрасны земля, люди, небо и птицы».
Я услышал и шум наших мещерских лесов и луговых поветрий, звон родников и шелест необъятных зреющих хлебов, увидел пожар пылающих закатов над Окой…
Вот тогда-то я и сказал:
«Вы пишете, Коста, свободно, как поет птица…»
«Да ведь это же пустячок, — ответил Паустовский. — А вообще-то надо писать смело, даже дерзко. Тогда лучше получается».
Но у меня, как и у т. Васина, не было смелости, и я тоже, как т. Васин, очень долго раскачиваюсь.
Особенно мне трудно начало: написать первую фразу. Она, как мне кажется, имеет решающее значение и определяет тон всей вещи, ее ритм. Ведь фраза — не только синтаксическая форма, но и музыкальная. Она, как камертон, выверяет ритмику всего произведения.
Я долго раскачивался и перед тем, как начал писать «Динго».
У меня был договор на так называемую школьную повесть. Что это за школьная повесть, ясно никто себе не представлял. Но требовали. Споров было много, а я так и не мог понять, о чем ее надо писать.
Конечно, писатели пользуются разными приемами. Иные избирают себе привлекающую их тему, разрабатывают план повествования, отдельные картины, намечают характеры героев, стараясь слить все это в единое целое.
Я так писать не умею. Я следовал естественному течению жизни, пользовался тем, что приходилось пережить самому или наблюдать в жизни людей, с которыми я жил, встречался.
И думается мне, что мысль написать повесть о первой любви возникла у меня из общения и наблюдений над детьми, с которыми я много лет занимался в литературном кружке в Доме пионеров на улице Стопани. Там были талантливые, любопытные юноши и девушки. Многие из них стали широко известны, получили заслуженную славу. Это С. Баруздин, Н. Евдокимов, Н. Гребнев, С. Львов и другие.
Тогда в кружке они писали и прозу и стихи о любви, о дружбе, о Родине, о своем будущем. Это были незабываемые беседы с молодежью об их мечтах, раздумьях, о подвиге, о счастье.
Известно, что в становлении юношей и девушек, в их подготовке к жизни имеет громадное значение воспитание чувств. И уж конечно, первая, чистая, поэтическая любовь, которая вдруг раскрывает перед юными душами мир и самих себя как бы в первозданной свежести, оставляет неизгладимый след на всю жизнь.
Меня, как и многих писателей, это чувство, пробуждающееся в пору «утра жизни», давно привлекало. Тема эта вечная, она не стареет. И время над ней не властно. Почти каждый человек, вступая в пору весенних, освежающих гроз, когда «новы все впечатления бытия», знает это чувство.
А годы подходили суровые. Была осень 1938 года. Фашизм становился грозным.
Как же все-таки возникло желание писать книгу про первую любовь? Это ведь тоже своеобразный, таинственный процесс.
Мы часто и много говорили об этом с Паустовским.
Бродили, бродили во мне какие-то неясные образы, смутные впечатления, отдельные картины, лица, даже слышались знакомые голоса. И вот какая-нибудь встреча, ночевка в лугах с бесконечными разговорами, осенняя луна, спящие стога, роса, чей-то далекий голос на Оке… и образы зароятся как пчелы. И словно ты уже ясно видишь героев своей повести.
Как я сказал, я думал о ней в тревожные предвоенные годы. Мне захотелось подготовить сердца моих юных современников к грядущим жизненным испытаниям. Рассказать им что-то хорошее о том, как много в жизни прекрасного, ради чего можно и нужно пойти на жертвы, на подвиг, на смерть. Показать очарование первых робких встреч, зарождение любви высокой, чистой, готовность умереть за счастье любимого, за товарища, за того, кто с тобой плечом к плечу, за мать, за свою Отчизну.
Я взял местом действия Дальний Восток, который полюбил с молодых лет, когда студентом Харьковского технологического института был на практике у берегов Великого океана. Там меня застала революция. Там я вступил в партизанский отряд и сражался с японскими интервентами, которые захватили Приморье.
С этим партизанским отрядом и прошел тысячи километров (я был заместителем командира т. Холкина по политической части) по непроходимой тайге на оленях. Мы помогали тунгусским стойбищам отстоять и укрепить советскую власть. Я узнал и полюбил всем сердцем и величественную красоту этого края, и ее бедные угнетенные при царизме народы. Особенно я полюбил тунгусов, этих веселых, неутомимых охотников, которые в нужде и бедствиях сумели сохранить в чистоте свою душу, любили тайгу, знали ее законы и вечные законы дружбы человека с человеком.
Там-то я и наблюдал много примеров дружбы тунгусских мальчиков-подростков с русскими девочками, примеры истинного рыцарства и преданности в дружбе и любви. Там я нашел своего Фильку.
И удивительно — эту книгу я написал быстро и даже с легким сердцем в Солотче, в декабрьские морозы, за один месяц. Работал по ночам, выходил ненадолго подышать свежим морозным воздухом, когда ослепительно чистый снег был залит фосфорическим светом полной луны.
В январе 1939 года я ее перепечатал и отнес в журнал «Красная новь» Фадееву, даже не думая о том, какова будет ее судьба. Она была принята хорошо и напечатана в седьмом номере журнала.
Статья печатается с изменениями по изданию: Жизнь и творчество Р. Фраермана. М.: Дет. лит., 1981.
Нартовые (собаки, олени) — запрягаемые в нарты, узкие и длинные сани, употребляемые на Севере для езды.
Чаще это слово употребляется в другом значении: погонщик запряженных в нарты собак или оленей.
Рыбацкая лодка китайского типа. (Примеч. авт.).
Доха́ — шуба с верхом и подкладкой из меха.
Торбаса́ — на Севере мягкие сапоги из оленьих шкур шерстью наружу.
Песня