— Мы не смели, сир. Нам мнилось, что горестная новость лишит Вас жизни немедля.
— Но вы лишили меня возможности вознести молитвы над его телом.
Утверждение сие было не вполне верным, но де Болье промолчал. Вышло только хуже, забота близких обрекла короля увидать лицо самого любимого из сыновей уже в полной мере обезображенным. Хоть никогда и не знаешь, примечает ли Людовик приметы разложения. Быть может, он видит нечто иное, с торжеством проступающее сквозь тлен? Нечто, недоступное взору простых смертных.
Не так-то просто идти рядом со святым, не так-то просто быть исповедником святого, когда собственная низость гнет тебя к земле, и мнится, что ты недостоин читать белоснежную книгу этой души! Господи, прости, это не я, но Ты через меня недостойного читаешь ее!
Ты открываешь предо мною, слугой Божьим, свою душу, но ускользаешь от меня человека, король. Как же мне свидетельствовать о тебе перед потомками? Святость непостижна, когда человек не достиг ее сам. Ну пусть, я скажу, что ты не брезговал павшими воинами, что ты своими руками укладывал их, пролежавших месяцы на солнцепеке, в смиренные могилы. Тот, кто не был при этом, поди скажет: может статься, у него не было обоняния?
Нет слов передать тебя — живого, но ни разу не согрешившего смертным грехом.
— А ты помнишь о плащах, отец Жоффруа?
Король улыбался столько просто и весело, словно обметанные уста его не болели. Де Болье, привыкший угадывать движенья королевской души, понял, что Людовик сожалеет о своем невольном упреке.
— Меня при том не было, сир, толком я ни разу не слыхал всей истории.
— Дело было в Сидоне, — с охотою заговорил король. — Или в Акре? Легко спутаться, что там что тут не было самых необходимых для жизни вещей. Воистину, то не в чем было поесть, то не на что лечь! Сир Жуанвиль, воротившийся в крепость с покупками, кои делал по моему указу, от себя купил для королевы четыре теплых плаща. Их он сразу же приказал отнести к Ее Величеству. Посланный им рыцарь, также из заботы, обернул обновы белёным холстом. С изрядным сим свертком, каковой нес он в обеих руках, рыцарь вошел в покои королевы. Верно вид его был столь горделив, а оно и понятно, отче, я говорил уже, целых четыре теплых плаща были в Сидоне воистину королевским даром! что мадам Маргарита уверилась в том, будто к ней вносят святую реликвию. Тут же оставивши пяльцы, она опустилась на колени перед вошедшим. Вот уж бедняга растерялся! Сколько было смеху, когда все прояснилося, отец Жоффруа! Верней, смеялись дамы, рыцарь же, кажется, то был сир Гуго де Вокулер, готов был сквозь землю провалиться, а сама мадам Маргарита рассердилась изрядно. «Передайте Вашему сеньору, что я желаю ему дурного дня за то, что он заставил меня преклонить колени перед плащами», — так сказала она. Ах, отче, сколь же мы были молоды все в ту веселую пору!
Вот уж воистину веселая пора. Жоффруа де Болье на мгновенье смежил веки, вызывая в памяти картины событий, отделенных двумя без малого десятками лет. Молодой король умирал. Уж боле недели лежал он в беспамятстве, и во дворце не смолкали крики и причитания отчаявшихся в благополучном исходе лихорадки. Понтуаз, в каковой короля доставили из Мобюиссона, где он слег, был охвачен смятением. Никто не трудился. Горшечник бросал свой круг, кузнец оставлял свою наковальню: все бежали в церкви. Королевы Бланка и Маргарита, примирившиеся над одром болезни, не оставляли короля денно и нощно, словно хворь впрямь была живою осмысленной тварью, поджидавшей минуты, чтоб загрызть оставленного без присмотра страдальца, словно их присутствие могло ей воспрепятствовать. Вот уж королева Бланка повелела принести Истинный Крест, Терновый Венец и Святое Копье. Но едва лишь драгоценные реликвии приблизились к королевскому ложу, как Людовик открыл глаза. «Visitavit me per Dei gratiam, Oriens ex alto et a mortis revocavit me», — ясным голосом произнес он.
То была суббота, праздник святой Лукреции. На дворе стоял декабрь. В тот же день король попросил епископа Парижа Гийома Овернского, кого, что сопровождал реликвии к его ложу, о кресте на плечо. Епископ Гийом, рыдая, отговаривал его вместе с обеими королевами. У Людовика не было сил спорить — и он просто отказался принимать пищу до тех пор, покуда не получил креста. Вещее материнское сердце говорило королеве Бланке, что ей не суждено дождаться возвращения сына из похода, королева Маргарита решилась сопровождать супруга.
Получивши крест, Людовик развеселился и сказал, что теперь непременно выздоровеет.
И вот многие, сколь многие, приняли крест вслед за королем! Сам же Людовик взялся за иглу — колебавшимся он нашивал крест на одежду собственными руками. Средь прочих крестоносцев были три брата короля вместе с их женами.
И все ж были они веселы, те времена! До принятия креста королем Людовиком почиталось уж непреложным, что военное одушевление покинуло христиан и осенило сарацин. Два кратких года походной подготовки вовсе уничтожили то всеобщее унылое убеждение. Войска собирались, покуда король проводил по стране ревизии, дабы оставить государство в должном порядке на годы своего отсутствия. Следом за французами крест приняли многие английские рыцари, в их числе Симор де Монфор, граф Лестер, с женою своей Альенорой из рода Плантагенетов. Возложил на себя крест и король Хакон Норвежский, положивший, впрочем, выступить особо, из опасения, как бы свирепый нрав его воинов не оборотился вместо магометан на собратьев по походу. Когда крестоносцы прибыли на Крит, многие из критских дворян также присоединились к ним. Воинство Христово росло как снежный ком, какие катают дети в Нормандии, там где снег не тает сразу, как в королевском домене, но ложится толстым покровом на землю. Только недавно беззащитный род христианский таял с каждым годом во всех областях Святой Земли, и вот уже султан Египта рыдал в бессильной ярости, читая вызов короля:
«Спеши поклясться мне в подчинении, признать власть христианской Церкви и воздать торжественное поклонение Кресту; иначе я сумею добраться до тебя в самом твоем дворце; воины мои многочисленнее песка в пустыне и сам Бог повелел им вооружиться против тебя».
Можно ль забыть Троицу 1249 года, позолоченные рассветом башни Дамьетты, берег, покрытый вражескою конницей столь густо, что не было видно земли! Людовик, казалось, был одержим духом войны. Ввиду врага он не желал ждать, покуда соберутся все корабли, рассеянные бурей далеко по побережью. Шесть тысяч верховых ждали на песчаной косе, заране предупрежденные о приближении флота сторожевой галерой. Воинственное нетерпенье короля было столь велико, что, едва хоругвь его достигла берега, как вслед ей он спрыгнул в воду из своей шлюпки: вода пришлась ему по грудь доспехов. Бежали по воде и прочие. Достигнувши брега, рыцари успевали лишь вбить основанья щитов своих в песок и приготовить копья навстречу атакующим. Увидав сию стену из копий и щитов, магометане устрашились и отступили. На берег уже спустили лошадей, и погоня вослед сарацинам не замедлила. Король скакал одним из первых. Многоголосый клич «Радость моя, святой Дени!» несся к небу, устрашая врага.
Сарацин гнали до их лагеря, где те попытались укрепиться. Но лагерь стал местом свирепого боя. Потерявши в сей долгой сече всех своих главарей, магометане бежали вновь. Побережье и северный берег Нила остались за Крестовым воинством.
На заре Людовик выступил к Дамьетте. Неприятеля не было на пути, только жалкие бедняки-пахари забивались в свои лачуги. Прошед через шаткий деревянный мост, рыцари вступили в Дамьетту. Город был пуст, но брошенные очаги еще источали тепло. Мертвецы были единственными обитателями города: пред тем, как оставить его, сарацины перебили рабов и пленников в узилищах. К вечеру главная мечеть Дамьетты оборотилась уже вновь церковью Богоматери.
«Христианский мир не забудет Ваших подвигов, сир», — утешающе молвил Роже де Болье.
«Я чаю, отче, единственным моим христианским подвигом было то, что Великим постом я заменял вино пивом, — с досадою возразил король. — Сей заслуги моей не оспорить никому. Отвратительный напиток, кто только выдумал его варить! Прочие же заслуги мои оспоримы. Что толку в победах, каковые не суждено было удержать?»
Монах промолчал. Королю Людовику не в обычай перекладывать на других то, что почитает он своею виной. Ни к чему перечислять ему вины других, они известны венсценосцу, но он не перестанет корить себя.
Нужды нет, совершал ошибочные поступки и Людовик. Ошибкою короля было решенье не выступать до прибытия младшего брата, графа Пуатье. Разлив Нила, опередивший королевского брата, обрек войско на длительное и праздное бездействие. И покуда праздность разъедала стан крестоносцев, сарацины оправлялись от испытанного ими великого страха. Сперва врагов не было вовсе, но после особо отчаянные одиночки стали прокрадываться по ночам в лагерь. Босые и бесшумные, они пробирались во тьме промеж часовых. Проскальзывая в палатку, ночной убийца наносил спящему удар в сердце. Тут же резал он горло мертвеца, дабы унесли голову с собою: за каждую султан платил по золотому безанту. Король велел удвоить посты и окопать лагерь рвом. Следом за ночными убийцами стали докучать небольшие отряды, осыпавшие рыцарей стрелами с далекого расстояния.