— Мне казалось, я довольно вас знаю, и думала до сих пор — вы отдаетесь этому скучному и как будто несродному вам делу или как крупный собственник, или как друг человека. Скажите, осушение болот должно сильно изменить жизнь ваших бедных крестьян?
— Мне кажется, — холодно ответил Алпатов, — вы очень ошибаетесь, предполагая, будто хорошо меня знаете: я занимаюсь этим делом по личной склонности.
Тогда у пожилой женщины с молодым инженером произошел разговор.
Профессорша. Такие инженеры, как вы, бывают только у Ибсена.
Алпатов. А какие инженеры у Ибсена?
Профессорша. Инженеры, строители, банкиры, священники у Ибсена все поэты, это даже не легенда о людях, а как бы легенда о легенде норвежских туманов. Так и у вас, мне кажется, ваше болотное дело родилось не в жизненной необходимости, создалось в молодой фантазии.
Алпатов. Без фантазии невозможно никакое дело, и притом, я думаю, существует единство жизни: если бы ваш гениальный в музыке муж не узнал бы о себе как музыканте и занимался бы осушением болот, то и тут сделал бы все не по рутине, а как-нибудь совершенно особенно и прекрасно.
Профессорша. Едва ли. У него были слабые легкие, болотный воздух убил бы его раньше, чем он мог бы что-нибудь сделать. Наша жизнь очень коротенькая — все в этом, и потому надо как можно меньше уклоняться в сторону от своих природных склонностей.
По смущенному и грустному лицу Алпатова профессорша вдруг заметила, сколько она лишнего наговорила.
— Простите меня, господин Алпатов, — сказала она, — я никак не хотела вас задеть и сделать чем-нибудь больно, вспомните, как хорошо мы жили с вами изо дня в день три года.
Алпатов встал, наклонился к руке профессорши, и она поцеловала его в лоб.
Ему стало, однако, не совсем по себе от разговора. Захватив с собой кармин, он вышел на улицу и остановился в ожидании электрического трамвая. По молодости этого дела в то время трамваи ежедневно много давили людей на тесных улицах. Вероятно, теперь как раз и случилась одна из этих катастроф: трамвай не показывался. В далеком конце улицы, как в окошке, явилось на небе летнее круглое облако — первый признак февральской весны. Это облако перенесло Алпатова к далекой его весне света, когда он, глядя в окошко тюрьмы или шагая по камере, отмечал себе каждый миг в движении весны света, потом весны воды, зеленых растений и дожидался себе самому весны человека. Облако было очень знакомое, росло, поднималось, как лебедь, звало сорваться с места, лететь в синий мир. И что же? Единственным препятствием к этому полету теперь была только обязанность поставить на чертеже маленький кружок кармином. Не тюрьма с железными решетками держала человека в плену, а какой-то самолюбивый кружок, весь смысл которого был — подчеркнуть свое собственное пустяковое изобретение. Между тем со стороны, противоположной трамвайному ходу, идет деревенский омнибус, и если сесть в него, то и будешь через малое время в том самом мире, где плывет облако-лебедь.
Алпатов входит в омнибус, и вот такие странные явления происходят в больших городах: там не старухи с корзинами, как обыкновенно бывало, а все только молоденькие девушки. Алпатов не придал этому значения и в рассеянности приписал преображение вагона силам весны. Среди этих девушек была одна с лицом, закрытым зеленой вуалью. Никогда без волнения Алпатов не пропускал лиц женщин в зеленых вуалях, но теперь почему-то отвернулся к окошку, хотя эта девушка смотрела на него упорно. На ближайшей остановке входит рабочий в синем и, вероятно, прямо с большой, очень тяжелой работы: весь омнибус наполнился запахом рабочего пота. Некоторые девушки, переглядываясь, зажимают носы, другие догадываются уйти на площадку. Освобождается много места, рабочий садится против Алпатова.
— Вот как просто можно себе место добыть, — говорит Алпатов.
Рабочий добродушно усмехается. Так даже годы жизни в Европе не могли отучить Алпатова от внимания и сочувствия рабочему человеку. Он сказал:
— Вот наши дамы в России привыкли ко всяким духам. И в то же самое время девушка с зеленой вуалью сказала по-русски:
— Вы русский? Алпатов обернулся.
— Я узнаю вас, — сказала девушка, — вы Алпатов — я помню ваш голос, едва ли только меня вы узнаете...
— Нет, — ответил Алпатов, — я узнаю: вы приходили ко мне в тюрьму.
Алпатов пересел к ней и забыл про рабочего.
Вероятно, так зимующие птицы в далеких краях находят друг друга и потом уносятся в брачном полете на места гнездования.
В голодное время, бывало, после котлет из картофельных очистков попадет из деревни кусок настоящего ржаного мужицкого хлеба, и тогда в его вкусе и аромате была вся моя любимая земля, и тепло, и свет нашего общего солнца. Я загадывал тогда на случай, если снова начнется для меня легкая жизнь, сохранить в себе хотя бы воспоминание первого вкуса самого простого плода земли, а что сверх этого будет доставаться, то принимать только с благодарностью за свое исключительное счастье жизни. Вот бы такой силой чувства жизни первой любви люди понимали, что родником и всей нашей желанной большой сложной любви был наш первый брачный полет. Вот тогда бы, я думаю, исчезло у нас разделение, как в хлебе на черный и белый, в любви на духовную и животную, мы бы тогда в любовном пробеге зверей и в брачном полете птиц узнавали нашу любовь...
Алпатов ужасно был голоден.
Когда Инна подняла вуаль, едва ли он мог заметить какую-нибудь особенную красоту ее лица. Напротив, ему даже мелькнуло: «Только-то, неужели это и все!» Но было это только в момент замешательства, как бы при мгновенной остановке стремительного движения. После того ему скоро стало, будто он в кругу своих родных людей, где хочешь — говори, хочешь — молчи, и все хорошо. Но самое главное: «у меня теперь, как у всех», и что «я теперь человеком стал».
Они идут по шоссе к горизонту, где все кучней нарастают облака-лебеди первой весны света. И, верно, Инна была тоже сильно голодная, а то почему же она совершенно забыла — и зачем приехала в Лейпциг, и зачем ехала куда-то с девушками в омнибусе, и куда теперь с ним идет.
Впереди на их пути вырастает саксонская деревня, как маленький белый город. Там они себе находят большой пустой Tanzlocal [Помещение для танцев (нем.)] и садятся за столик завтракать, двое во всем помещении. Старый хозяин и его жена подают вместе, он — вилки и ножи, она — тарелки. И когда подано все, они, опытные люди, исчезают, как будто и вовсе их нет, но, конечно, откуда-то все наблюдают, и старуха сразу же недовольна: молодой человек принимается крутить бахрому ее самой парадной скатерти.
Алпатов рассказывает все, что с ним было после тюрьмы. Как узнал он ее адрес в Берлине и явился к пасторше Вейсс всего час спустя после отъезда ее в Йену и как по пути за ней ему привиделась Зеленая Дверь и показалась Зеленая Германия. Потом лесник проводил его к профессорше Ниппердай, и тут он нашел ее белую шаль и помчался на велосипеде догонять ее по удивительно белой дороге. А белая, шитая гладью шаль и теперь у него...
Вдруг, очень смущенный, Алпатов опускает глаза и, умолкнув, с большим старанием начинает крутить жгутики из бахромы самой парадной скатерти. Инна тоже очень усердно крутит с другого конца.
— Что же это такое? — шепчет хозяйка своему старику.
— Ничего, — отвечает хозяин, — ты вспомни, Alte, наше время, как мы с тобой тоже крутили!
— Дальше, дальше! — настойчиво просит Инна.
— Я приехал в Дрезден на пароходе, и тут все кончилось.
— Почему же все кончилось?
— Она уехала в Париж.
— А он почему не уехал?
— Не мог.
— Не верю, так не бывает: так никогда не кончается. А между тем руки, свивающие жгутики, подходят к середине, встречаются. Инна, бросив крутить, берет его за руку.
— Ну, милый, прошу: вы не знаете, как мне все это дорого, я первый раз в жизни себя человеком почувствовала.
— Я то же самое сказал это себе еще на дороге, но как же это вы говорите в первый раз?
Инна широко открыла глаза.
Алпатов смешался, и ему почудилось, что Инна может опять от него ускользнуть, и что надо сейчас же принять какие-то меры, и что меры эти единственное и простое: надо все рассказать, как бы ни было это стыдно, смешно и до крайности глупо.
— В гостинице на берегу Эльбы, — сказал он, — мне ответили: «Русская фрейлейн обедала с молодым шведом...» Помните?
— Помню, да, я обедала с шведом.
— Я спешу в Дрезден за ней, и мне говорят: Инна уехала с молодым шведом в Париж.
Он снова умолк. Она требует:
— Дальше!
— Ничего не было дальше: она уехала с молодым шведом, вот и все. Я бы давно все это смешал с моими снами, но у меня сохраняется белая шаль.
Тогда наконец Инна все поняла и сказала: