Лев Зиновьевич Копелев
Хранить вечно
Эта книга посвящается:
Надежде Колчинской — моей первой жене и неизменному другу, Софии Борисовне и Зиновию Яковлевичу Копелевым — моим родителям, Майе и Лене — моим старшим дочерям, Елене Арлюк, Берте Корфини, Инне Левидовой, Марии Левиной (Зингер), Галине Хромушиной, Михаилу Аршанскому, Абраму Белкину, Арнольду Гольдштейну, Борису Изакову, Александру Исбаху, Михаилу Кочеряну, Михаилу Кручинскому, Валентину Левину, Юрию Маслову, Владиславу Микеше, Ивану Рожанскому, Виктору Розенцвейгу, Борису Сучкову, Николаю Тельянцу — с некоторыми из них нас разделила дальнейшая жизнь, однако без них всех — родных, товарищей, приятелей, друзей, — я просто не мог бы выжить; Раисе Копелевой (Орловой) — жене и другу; только благодаря ей была написана эта книга.
…История дает нам готовые мысли, роман — готовые чувства. Но текст, который передает нам только материал, требует от нас, чтобы мы сами его переработали, требует самостоятельной деятельности.
Гете
…Но строк печальных не смываю
Пушкин
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
Анна Ахматова
Часть первая.
ПЕРВЫЕ ДНИ ВЕЧНОСТИ
5 апреля 1945 года. Ясный солнечный день. Такой, когда уже с утра очевидно, что жизнь прекрасна и все должно быть хорошо. Госпиталь размещен в немецкой деревне к юго-востоку от Данцига в просторных кирпичных домах. Меньше болит спина, зашибленная бревном от взорвавшейся баррикады в Грауденце, слабее головные боли. Прошло больше двух недель с тех пор, как меня исключили из партии и отчислили из Политуправления 2-го Белорусского фронта с должности «старшего инструктора по работе среди войск и населения противника». Меня отправили в госпиталь с температурой, слепила жгучая боль, я еле ходил, согнувшись крючком, кряхтел, сдерживая стоны.
Но в это утро я был почти здоров…
Пришел комиссар госпиталя, худой, широколицый майор. Мы были давно знакомы, его жена работала у нас в канцелярии. Он и раньше несколько раз заходил, сочувственно выслушивал рассказ о том, как меня исключали за «притупление бдительности, выразившейся в проявлении жалости к немцам и настроений буржуазного гуманизма». Он обещал эвакуировать меня в Москву: «Там и медицина основательней починит, и с партийными делами разберутся».
И в это утро он пришел, как всегда, спокойно-приветливый, немногословный. Позднее вспомнилось, что он смотрел как-то в сторону и спешил.
— Вот что, мы, значит, перебазируемся. Есть приказ, чтоб всех, кто ходячие, выписать: кого в тыл, кого, чтоб догоняли на попутных. Так вот ты, значит, отправляйся пока в резерв, я тебе машину дам, а потом уже с ними, с резервом значит, догонишь нас на новом месте и там долечим, а может, все же удастся, в Москву отправим.
Я переоделся, получил свой чемодан, пистолет, шинель и «личное дело» — большой пакет за пятью сургучными печатями.
— Полежи пока на моей койке, пока, значит, машина освободится… Вот приемник, трофейные газеты…
Комната была солнечная. Из открытой форточки дышало теплом — влажным, пахнущим землей. В немецких газетах панические сводки: «Жестокие… оборонительные бои… противнику удалось продвинуться», отчаянные призывы и нелепые в своем постоянстве рекламные объявления; я настроил приемник, слушал музыку…
Без стука вошли двое: капитан и старший лейтенант.
Вежливо козырнули.
— Простите, это вы товарищ майор Копелев?
— Да.
— Наш генерал просит вас зайти к нему насчет работы.
— Из какого вы отдела?
В штабе фронта в каждом отделе и управлении — авиации, артиллерии, саперном, танковом — были свои разведотделы, везде нужны были офицеры, владевшие немецким. Меня знали многие штабисты, и я не удивился, что вот пришли, даже не дождавшись, пока доберусь до резерва. Капитан ухмыльнулся.
— Да ведь нашему брату все равно, где служить.
И это не удивило. Разведчики любят напускать таинственность.
— Что ж, пошли… Это недалеко? Можно шинель внакидку? Как тут у вас комендант, не цепляется?
— Два дома отсюда… Комендантских не встретим.
Широкая улица. Каменные дома с палисадниками, большими дворами. На дороге подсыхающая разъезженная глина. Проезжают грузовики, «виллисы», снуют солдаты. Вошли через двор в один из домов.
Большая комната: обычная сутолока штабной канцелярии. Кто-то сказал:
— Генерал просит подождать несколько минут…
Прошли в другую комнату, большой стол посередине, стоят и сидят несколько офицеров и солдат. Старший лейтенант, молодой, круглолицый, добродушный, спросил бесхитростно:
— Что это у вас за пистолет, товарищ майор?… Кабур какой-то чудной.
— Бельгийский браунинг. Первый номер.
— Четырнадцатизарядный?… Можно поглядеть?
Мне не впервой было встречать любопытный и даже завистливый интерес к большому, тяжеловатому, но очень приладистому и надежному «бельгийцу». Достал, протянул. И в то же мгновение с другой стороны капитан, который привел меня, с ухмылочкой, и уже совершенно другим казенным голосом:
— А теперь прочитайте вот это.
Куцая бумажка — печатный бланк «Ордер на арест».
Первое ощущение — удар по голове, по сердцу… Потом недоумение и злая обида.
— Зачем же вы пистолет так выпрашивали? Неужели боялись, что я стрелять стану.
— Ну ладно, ладно. Сдайте документы, снимите орденские знаки. Вынимайте все из карманов… Вот ваши вещи, обыскиваем при вас…
Солдат внес мой чемодан. Раскрыл: белье, письма, рукописи, книги, табак — все вывалили на стол.
Мысли заметались беспорядочно. Заставил себя думать спокойнее… Разумеется, это устроил Забаштанский. Но что он мог придумать такого, чтоб добиться ареста? Что произошло, пока я был в госпитале?
Я спросил, на каком основании арестовывают, в чем обвиняют. Капитан, ставший теперь сумрачным и раздраженно-торопливым, отвечал сухо:
— Мы не знаем. Мы выполняем приказ. Арест санкционирован командующим фронтом. О причинах узнаете на следствии. Без причин у нас не арестовывают.
Рылись в книгах. Там были «Майн кампф» Гитлера, сборники статей Геббельса, Лея, Розенберга, несколько журналов СС… Но это никого не заинтересовало, просто отбросили. Просматривали тетради, дневники, рукописи, письма. Особенно тщательно рукописи, перепечатанные на машинке. Большая часть заготовки книги, которую тогда задумал — «Четверть века лжи» — о методике и формах нацистской пропаганды. Дневники за 1943–1944 годы. Я испугался, что они могут пропасть… Стал объяснять, что это имеет значение не только личное, но и для истории.