Когда мельник Хармен Герритс добавил к имени своему «ван Рейн», он сделал это не для того, чтобы походить на важных господ. Он стал величать себя по названию реки только потому, что вокруг жило великое множество других Харменов и Герритсов, а в городе Лейдене, где всегда ветрено, появлялось все больше мельниц; значит, на мешках с солодом тонкого помола, который столь охотно брали у него пивовары, должна была красоваться такая метка, чтобы покупатели не сомневались — товар поставлен именно тем Харменом, сыном Геррита, чья мельница расположена на берегу Рейна.
Жизнь с самого начала не баловала мельника. В дни, когда мать еще носила его под сердцем, любой голландец, избежавший руки испанских захватчиков, ежеминутно мог сделаться жертвой другого, не менее беспощадного врага — моря.
Подобно большинству своих земляков, родители Хармена были протестантами и долгие месяцы жили под угрозой смертного приговора, вынесенного испанским королем всякому, кто, как они, распевал псалмы, сокрушал изображения святых и горой стоял за принца Оранского. Приговор этот приводился в исполнение без каких бы то ни было формальностей, без малейшего намека на гласный суд. Каждый день, выходя из дому по тем скромным делам, какими можно было еще заниматься в парализованном городе, лейденцы видели новые трупы: то это был мясник, висевший в петле у дверей собственной лавки, то булочник, привязанный к столбу на площади и наполовину обуглившийся. У людей оставалась только одна надежда, простая и чистая, — бог и, как ни странно, они верили, что господь не покинул их, верили даже в дни страшных штормов, когда океан, вздымая к небу темно-коричневые гребни плотных, как масло, валов, обрушился на всю линию дамб от берегов Фландрии до Зейдер-Зе, и к шестнадцати тысячам протестантских мучеников, к десяти тысячам бойцов, павших в неудачных сражениях с испанцами, великое декабрьское наводнение прибавило еще сто тысяч жертв — тех, кто вместе со своим скотом погиб в деревнях, затопленных по самые флюгера домов и шпили колоколен.
Нет, Хармен не знал мира и покоя ни в чреве матери, ни в колыбели. В дни его младенчества беспомощность и смирение уступили место отваге, граничившей с безумием: город за городом закрывал свои ворота перед тираном, наказывавшим впоследствии за такую дерзость убийствами, насилиями и пожарами, которые равняли с землей дома и улицы, уничтожая все, кроме несокрушимых средневековых башен. Нередко сообщение между городами начисто прерывалось, и тогда догадки и слухи еще более усугубляли всеобщее отчаянье. Собирая на склоне холма жалкий урожай со своих вытоптанных нив, крестьянин видел, как раскинувшийся внизу город внезапно превращается в гигантскую жаровню, над которой мечутся языки пламени; отрывая в субботний вечер глаза от запретной Библии, горожанин слышал многоголосые стенания, доносимые ветром из соседнего города, где испанцы предавали мечу тысячи его соотечественников.
Хармену было всего четыре года, когда испанцы обложили его родной город, и впоследствии, вспоминая об этой нескончаемой пытке, он уже не мог отделить то, что пережил сам, от того, что запомнил со слов окружающих, — он ведь тысячи раз слышал потом, как за обильной трапезой рассказывали об ужасах осады и воздавали господу хвалы за избавление от нее. Правда ли он, Хармен, еще ребенком стоял на городских валах и видел, как вся равнина, от укреплений Лейдена до желтоватых вод моря, кишит чернобородыми солдатами, усеявшими ее гуще, чем мясные мухи кусок падали? Собственными ли ушами он слышал, как они хвастались, что теперь в город не пролетит даже воробей, или кто-нибудь, подражая их ломаной голландской речи, рассказал ему об этом позднее? Вот солодовые лепешки, на которые перешла семья, доев последний хлеб, он действительно помнил: зубы, облепленные вязким тестом, язык, прилипающий к небу, — такие ощущения не выдумаешь, их надо испытать. Вкус же крыс, кошек, собак, дохлых лошадей вряд ли мог остаться у него в памяти — позднее мать частенько рассказывала, что во время осады никогда не признавалась домашним, из чего готовит еду, а, напротив, усиленно скрывала от них происхождение мяса, которое накладывала на тарелки. Крапиву, подорожник, клевер, листья, кору, вареную кожу — все это маленький Хармен тоже перепробовал. Он складывал руки над столом и слушал, как отец, без тени иронии, приглашал господа разделить с ними их трапезу, неизменно заканчивая предобеденную молитву просьбой о скорейшем прибытии принца Оранского, стоявшего, по слухам, со своим флотом так близко от Лейдена, что лишь цепь безлюдных дюн, которые протянулись между морем и западной стеной города, мешала осажденным увидеть корабли.
Осада длилась полгода и запомнилась Хармену прежде всего как время безмерной тишины и усталости. Стоило ему даже теперь раскрыть Екклезиаст и прочесть там: «Готовы окружить его по улице плакальщицы», как воспоминания одолевали мельника словно приступ давней болезни. На помощь голоду вскоре пришла чума, и по утрам, вставая с постели, каждый лейденец спрашивал себя, кого из ближних недосчитается он сегодня. Не слышно было даже рыданий: у людей уже не осталось сил плакать, и какие бы слова они ни произносили — «Упокой, господи, душу его» или «Прибери свои игрушки», — голоса их все равно звучали не громче, чем вздох.
Одно Хармен помнил совершенно отчетливо — как он сам, его мать и кое-кто из соседок с детьми, все до такой степени похожие на трупы, болтавшиеся на испанских виселицах, что прямо не верилось, что они могут двигаться, ходили на кладбище, единственное место, где еще что-то росло, и рвали там с могил траву и плющ. Поедая их, женщины не то бормотали, не то напевали что-то вроде псалма. Хармену долго хотелось узнать, что же они тогда говорили, и однажды, когда наступили лучшие времена, он спросил об этом мать.
— Смотрите-ка, не забыл! — воскликнула она. — Это мы у мертвых прощения просили — мы ведь брали то, что принадлежит им. Мы долго не трогали кладбище, но потом пришлось добраться и до него — детям нужна была зелень. Вот мы и просили у покойников прощения за то, что грабим могилы.
В последние недели перед освобождением усопшим пришлось почивать уже под водой. С тех пор как испанцы разгромили в болотах под Мукерхейдом армию восставших, которой командовал Людовик, брат Вильгельма Оранского, у лейденцев осталась единственная надежда — маленький флот принца. Подвести суда к стенам города можно было только одним путем — разрушив ночью дамбы. Люди принца сделали это, море хлынуло на сушу, и корабли двинулись к городу. Они шли над дюнами и деревнями, над затопленными посевами и хуторами, лавировали между балконами, шпилями и всплывшими домами, но все-таки дошли. Наводнение, разорив страну, погубило захватчиков, и еще много месяцев спустя, по мере того как спадала вода, жители находили все новые трупы испанских ветеранов: целые сотни их, не успев убежать, нашли в волнах бесславный конец.