Хельмут Альтнер
Я — смертник Гитлера. Рейх истекает кровью
Перевод с английского А. В. Бушуева
Четверг, 29 марта 1945 годаБерлин, похоже, трещит по всем швам. Ночные бомбардировки причинили намного больший ущерб, чем сообщается в официальных сводках. Согласно им, разрушены лишь несколько зданий в Шпандау, но фактически дело обстоит намного хуже. Метро работает нерегулярно, и получасовые задержки уже далеко не исключение, в то время как городская железная дорога, большая часть путей которой изуродована до неузнаваемости, практически парализована[1].
Я зажат в толпе, штурмующей поезд городской железной дороги, следующий из Фельтена в Хенингсдорф. Мой багаж, засунутый на багажную полку, — это картонная коробка от «Персила», где лежит немного съестного и нижнее белье[2]. В Хенингсдорфе меня буквально выносят на платформу и мне приходится пробиваться назад, вовсю используя локти и колени, чтобы взять багаж. Прыгаю из поезда уже на ходу.
Следую за потоком людей к выходу с вокзала. Призывные документы, лежащие в моем кармане, словно отделяют меня от всех остальных людей. Пробиваюсь к остановке трамвая, который должен доставить меня к сборному пункту. На остановке толпятся люди, которые тут же заполняют трамвай. На улицах Берлина повсюду видна серая военная форма.
Вскоре кондуктор дает звонок, и мы отъезжаем. Я стою на задней площадке и поэтому могу видеть дорогу. Мы покидаем Хенингсдорф и, минуя луга и лесной массив, направляемся к конечному пункту 120-го маршрута, где нас ждет пересадка на другой трамвай. Вскоре появляются первые виллы Шпандау. Нашим взглядам предстают последствия бомбежки предыдущей ночи. Развороченный взрывами лес и поваленные почтенные старые дубы свидетельствуют о разрушительной мощи современных взрывчатых веществ. Затем мимо нас мелькают ряды горящих зданий, окруженных солдатами и отрядами гитлерюгенда с пожарным оборудованием. Несколько мальчишек в военной форме собирают части человеческих тел, а 12-летний подросток рядом с ними спокойно разворачивает сверток с завтраком.
Трамвай останавливается, и мы вынуждены выйти. Беру свою коробку и прохожу мимо вагона. В нескольких метрах впереди провода оборваны и лежат поперек дороги. Нам придется подождать, чтобы разобраться, сможем ли мы ехать дальше.
Еще несколько человек с такими же картонными коробками «Персила» выходят из трамвая вместе со мной, и после обмена несколькими неуверенными взглядами между нами устанавливается безмолвный контакт — у всех нас одна цель.
Общими усилиями нам удается остановить грузовик, который быстро заполняется сходящимися отовсюду людьми, мужчинами и женщинами. Все они явно путешествуют только для того, чтобы навестить родственников в подвергшихся бомбежке районах города, желая выяснить, живы ли они. Каждое транспортное средство, попадающееся на нашем пути, доверху забито встревоженными людьми. Гуляющие в толпе слухи один хуже другого, они лишают нас последних остатков решимости.
Мы быстро приближаемся к центру Шпандау, и здесь впервые перед нами открывается картина огромных разрушений. Осуждающе смотрят на мир пустые оконные проемы разбомбленной фабрики. Провалившиеся балки то горят ровно, то ярко вспыхивают от порывов ветра, в то время как владельцы пылающего дома с противоположной стороны улицы безмолвно наблюдают за тем, как уносятся в небеса плоды их многолетнего тяжелого труда. По разрушенному кварталу крадучись проходят темные фигуры, украдкой озираясь, как гиены в поисках добычи. Берлин — сердце рейха — перевернут вверх дном.
Чем дальше мы углубляемся в разрушенный горящий квартал, тем тягостнее становится атмосфера. Женщины, сдерживая слезы, с тревогой спрашивают прохожих, много ли убитых на таких-то и таких-то улицах. Им тихо отвечают. Никто больше не увидит на этих лицах героического подъема, о котором так часто говорил Геббельс в первые годы войны[3]. Напротив, все чувствуют лишь мрачное нескрываемое отчаяние.
Нам приходится вылезти из грузовика как раз перед ратушей, где тот быстро сворачивает в переулок. Мы берем наши картонные коробки и спрашиваем, как пройти к казармам Секта[4]. Проходя мимо ратуши Шпандау, видим, как люди из гражданской обороны и пожарные стараются потушить огонь в той части здания, которое горит, как факел. Улицы усыпаны осколками стекла и щебнем, а спешащие по ним люди в полном безразличии вытаптывают первые признаки пробивающейся на земле растительности.
Разрушения простираются до линии железной дороги, а затем резко прекращаются, будто прочерченные строго по линейке. На дальней стороне путей единственные напоминания о войне — баррикады и казармы. В караульном помещении добротных, на века возведенных казарм у призывников берут призывные документы и возвращают с печатью и указанием даты и времени прибытия. Теперь я солдат, пути назад для меня больше нет.
Иду по гладко асфальтированной улице. Из больших зданий слева раздаются приглушенные голоса. Справа по плацу строем идет на кухню взвод солдат. В далеком конце гигантского комплекса казарм строительные леса по-прежнему скрывают возводящиеся здания. В то время как дым и огонь уничтожает гражданские здания, здесь продолжают строить новые «дворцы» для новобранцев.
В штабе роты несколько писарей сидят, небрежно развалившись на стульях. Они не обращают на меня внимания до тех пор, пока в комнату не входит лейтенант. В этот момент все они вдруг умудряются изобразить бурную деятельность. Один из младших по званию начинает внимательно изучать мои призывные документы, затем резко спрашивает меня, почему я опоздал на два часа. Когда мои данные записаны, мне приказывают явиться в 309-й[5] учебный резервный мотопехотный батальон в казармах Александра[6] в Рулебене. Когда я подхожу к двери, один из писарей сообщает, что в столовой меня ждет мать. Я, словно громом пораженный, на мгновение застываю на месте. Охваченный восторгом, выскакиваю вон, едва не забыв попрощаться.
Слишком много всего сразу за один день. Много месяцев у меня не было от матери никаких известий, и неожиданно появляется шанс снова ее увидеть. Я быстро иду в столовую, где за столом сидит мать и завтракает. Она не видит, как я вхожу. Медленно подхожу к ней, и она, подняв голову, замечает меня.
— Мама! — единственное, что я могу произнести. Мы нежно обнимаемся.