Об авторе этой книги
Выписка из метрической книги «церкви Смоленский Божия Матери, что при Императорской военно-медицинской академии», гласит: «Декабря 2-го рождена, а 1901 года февраля 3-го крещена Нина. Звание, имя и фамилия родителей: ассистент Академической хирургической клиники надворный советник Иоанн Эдуардович Гаген-Торн и законная жена его Вера Александровна, он лютеранского, а она православного вероисповедания, оба первым браком».
Нина Ивановна Гаген-Торн — плоть от плоти питерской служилой интеллигенции, четвертое поколение ее. Нина выросла на берегу Финского залива. Семья, еще со времен ее деда, кронштадтского военного врача, обрусевшего шведа, Эдуарда Давидовича Гаген-Торна, выезжала на лето в лоцманское селение Лебяжье, в 20 верстах за Ораниенбаумом. Там, в Лебяжьем, а позже в 6 верстах от него, в Б.Ижоре, прошло детство и юность Нины. Она лазала на сосны, ездила верхом, ходила в море на байдарке — к ужасу теток, старших сестер отца, пытавшихся опекать семью младшего брата. И закалка вольной мальчишеской жизни очень пригодилась в ее дальнейшей трудной судьбе. Но о дальнейшем она лучше расскажет сама.
Книга кончается возвращением из ссылки в Ленинград. Дальше связных записей нет. Есть отрывочные дневниковые записи, не предназначавшиеся для публикации, с надписями: «После моей смерти никому не читать, дневники уничтожить»; «Читать только Оле» (внучке); «Все мои дневники отдайте в мой архив, в Пушкинский дом».
Галина Гаген-Торн
Юрию Михайловичу Шейнманну
посвящается
О днях далеких
Каждому человеку под старость свойственно подводить итоги жизни и хочется рассказать о прожитом. Чтобы не кануло даром в Неведомое, остался хоть тоненький следок, как след Куликовой лапки на песке у реки, в огромных песках Вечности.
Впрочем, желание ухватить и сохранить миг свойственно не только старости — оно залог всей культуры, начало вступления человеческой души в культуру, которая ведь и есть передача накопленного.
Я помню, как оно во мне пробудилось: девочкой я стояла над озером на крутом холме. Озеро блестело внизу светлой латунью. За ним желтели стволы сосен, синели их уходящие вдаль вершины. Волнами переливались. А над ними, у горизонта, — сиял залив и был виден поднятый в небо палец Толбухина маяка. И такая, поразившая сердце, красота жила кругом, что я не знала: куда деться, чтобы охватить и запечатлеть ее навсегда?
Немыслимым казалось, чтобы ушли и стерлись эти тонкие травы с лучистыми глазками ромашек, лепет осиновых листьев над головой, я, стоящая над озером, сосны внизу. Мы все должны сохраниться в какой-то памяти.
«Я нас сохраню! Сохраню навсегда и для всех!» — сказала я им всем. И была уверена, что каким-то, еще неведомым мне, актом сумею создать неувядающую жизнь.
Это было зачатьем творчества. Мне не удалось сохранить для всех ни этих сосен, ни трав, ни этой минуты. У меня, оказалось, не хватило творческих сил, чтобы навсегда и для всех сделать своим пережитое мною.
Что же делать! Если невозможно передать трепет ощущений, личное, надо постараться сохранить хоть то общее, свидетелем чему я была и что не выпускается живым и многогранным в печатные памятники нашей эпохи.
Поэтому я не буду рассказывать [...] о том, как в юности шумели сосны над моей головой и шумели нараставшим прибоем мысли. О том, как свежее дыхание родного Финского залива пробуждало жадность охватить землю, избегать ее ногами, проплавать ее моря и реки, насмотреться на обитающие вокруг существа.
Не буду говорить о том, что силы казались необъятными, впереди — вечность, и достижима мечта перевернуть мир и сделать его окончательно прекрасным. Это свойственно было многим из нашего поколения.
Я буду говорить […] о том, что я видела «по ту сторону жизни»в лагерях. И о тех мыслях, которые приходят сейчас, по эту сторону, после того, как я побывала там и вернулась. Я постараюсь нарисовать правдивые портреты людей, о которых вряд ли смогут узнать иначе правду.
Эти мысли не укладываются ни в какую схему, а жизнь нашей эпохи построена по схемам, это ее основной (и неизбежный) закон.
Схемы стесняют свободу, но побуждают к движению. Мне кажется, для мысли они то же, что шлюзы для реки.
Вероятно, полезно заключить реку в шлюзы: ею можно тогда управлять, можно заставить двигать барки. Но мне милее вольная река, вольно несущая яхты, и трепет их белых парусов. И мне необходимо, как вода для жизни, вольное течение мысли, ее сверкание, когда солнце меняет цвета и создает блестящие радуги. Все это осталось на долю прошлого и, может быть, будущего...
Нина тогда напоминала то ли персонаж из скандинавских саг и преданий — юную кайсу, то ли этакую григовскую Сольвейг. Пшенно-белые волосы, голубые глаза, решительный тон... Председатель была избрана очень удачно.
Лев Успенский. Записки старого петербуржца
Сотри случайные черты —И ты увидишь: мир прекрасен.
А. Блок
Гимназия
Гимназия. Сначала либеральнейшая, с оттенком демократизма гимназия Стоюниной. Ходили все девочки в голубых сатиновых халатах и легких тапочках, которые оставались в гимназии. Преподавали великолепные учителя:
Н.О.Лосский, муж дочери Марии Николаевны Стоюниной, читал в VIII классе логику, а Ив.Ив.Лакрин — психологию. Стоюнинки гордились своей гимназией и своей свободой обращения. Детей не стесняли. Мне позволяли под халатом носить привычные мне штаны и матроски. Мы с Татой Глебовой и Мухой Гвоздевой, трое из нашего класса, ходили одетые мальчиками. Четыре года я училась у Стоюниной, но потом мы переехали на Бассейную улицу, в «кадетскую крепость», как называли эти кооперативные дома Товарищества. Там жила обеспеченная профессорская интеллигенция, жил и Радичев, бывал Набоков — левокадетские лидеры. Отец дружил с ними. Он к этому времени стал профессором военно-медицинской академии. Демократизм несколько выветрился из нашего дома и принял другие формы. Мама продолжала считать, что «люди», то есть кухарка и две горничные, должны питаться так же, как и «господа». Однако «господа» ели вдоволь — «людям» же к обеду полагалось по половине рябчика и по одному куску сладкого пирога на десерт. И хотя мама и говорила, что надо бы каждой дать хотя бы по маленькой комнатке, людская была одна на троих.
Меня перевели в другую гимназию. Это мотивировалось тем, что я ни за что не соглашалась, чтобы за мной приходила в гимназию прислуга, а мама не соглашалась пускать меня одну через Невский.