Мицос Александропулос
Сцены из жизни Максима Грека
Максим Грек — вслед за другим Греком из русской истории, живописцем Феофаном, — является, пожалуй, наиболее значительной фигурой среди греков, которые жили и работали в России и в той или иной степени оставили свой след в древней культуре этой великой страны. Вполне естественно, что об этом человеке существует довольно обширная научная литература, которая помогла и мне в моем стремлении оживить его образ, теперь уже в жанре романа. Предваряя в нескольких словах русское издание книги, мне хотелось бы выразить сожаление о том, что ряд очень хороших работ советских ученых увидел свет после того, как роман был написан, и не соучаствовал в его творческой предыстории. Среди них уже широко известная «Сибирская находка» Н. Н. Покровского и все то новое, что было опубликовано в связи с ней. Однако я испытываю некоторое удовлетворение от того, что образ Максима, каким он предстает на страницах романа, не опровергается этими новыми данными.
Впрочем, я и не пытался воспроизвести жизнь Максима Грека. Мой роман — не биография. История интересует меня в той степени, в какой помогает мне приблизиться к человеческому феномену, создать художественный образ. Историк может быть удовлетворен, если ему удастся решить ту или иную проблему, одну из многих, связанных обычно с крупными историческими фигурами, получившую в данный момент особую научную актуальность или же представляющую более общий интерес. Для литератора этого недостаточно. Он призван воссоздать историческую личность вместе с ее эпохой, передать всю амплитуду противоречивых факторов, формировавших характер героя, живую цепь конкретных событий, в развитии которых и раскрывается человек. Был или нет Максим сторонником протурецкой политики в России того времени, можем ли мы теперь считать его носителем гуманистического духа Возрождения или представителем какого-либо другого гуманистического направления, что было первостепенным в его конфликте с русской церковью — разногласия по поводу исправления священных книг или же по поводу монастырского землевладения и как повлияло на судьбу Максима его возражение против второго, запрещенного церковью брака великого князя Василия, — для историка это проблемы, которые он должен решить в отдельности или в совокупности. Для романиста же это — сцены и главы. Не столько вопросы, требующие ответа, сколько лица и эпизоды, в живом движении которых вырисовывается человеческая, духовная, нравственная позиция личности во всевозможных жизненных коллизиях.
Что касается Максима и его эпохи, то меня, как автора романа, особенно волновала и захватывала атмосфера творческого горения, которую переживала тогда Россия. Как и всюду, здесь свершалась смена миров: старый мир покидал историческую арену, на смену ему выдвигался новый. И хотя Россия не переживала эту стадию в классических формах, которые давало тогда итальянское Возрождение, накал страстей и интенсивность исторической жизни были здесь чрезвычайно острыми. Все действующие лица русской истории — и те, кто действует, и те, кто прибегает к самозащите, — являются носителями этой страсти, которая и окрашивает их конфликты, порою с трагическим исходом. Возможно, что именно в тех странах, где история не выливается в «чистые формы», страсти разгораются с особым жаром, открывая намного более интересные грани в человеческой психологии, а порой и в самом характере исторической динамики и даже в «капризах» истории. Я убежден, что русская история представляет в этом смысле неповторимый интерес. И когда мы пытаемся толковать такие уникальные ее явления, как современник описываемых событий Иван Грозный или — позднее — Петр Первый, в масштабах этих фигур мы должны видеть не только аналогии с необъятными просторами России, но и — в первую очередь — необычную историческую насыщенность, интенсивность эпохи.
В этих чрезвычайных условиях человеческая личность не может воплотить и выразить черты своего времени, если ее судьба, какой бы драматической она ни была, не переплелась с его главными тенденциями, если эта личность — просто «жертва» истории. Я, разумеется, не разделяю упрощенной точки зрения, согласно которой герой романа оказался в России случайно и сыграл здесь роль писца и правщика «священных книг». Думается, что следует, напротив, усмотреть глубокую закономерность в том, как один из ученых итальянского Возрождения конца XV — начала XVI века, претерпевая ряд нравственных и духовных перемен, прибывает в Россию и переживает здесь одну из самых динамичных фаз ее истории. Этим-то и отличается Максим от многочисленных своих ученых собратьев в Италии, имена которых можно теперь отыскать лишь в специальных исследованиях. Из этого исходит трактовка его образа, с этого момента и начинается рассказ о его жизни, сцены из которой пройдут перед глазами читателя на фоне исторических событий эпохи.
Признаюсь, что теперь, перед выходом моей книги на русском языке, я испытываю особое волнение. Ведь это издание адресуется читателю, для которого Максим Грек и его время — главы его собственной, отечественной истории.
Зиму и весну 1516 года ученый из Венеции, по имени Николай, провел на Святой Горе[1]. Был он не иноземцем, а греком: отец его, Георгий, приходский священник, по-прежнему жил в Ираклионе[2] на Крите. Латинянин, как презрительно звали Николая некоторые монахи, столь упорно искал на Афоне следы отца Максима, что возникает мысль, не был ли он одним из братьев Григоропуло:[3] Иоанна Григоропуло Максим в своих письмах называл «дражайшим братом».
Еще в конце минувшего века задумал Николай побывать в монастырях, взглянуть, что есть там достопримечательного, миру неведомого. Но различные обстоятельства вынуждали его с году на год откладывать путешествие. Думал он и об опасностях, подстерегающих в дороге: вдруг султан отрежет морские пути и он не сможет вернуться… В последнее время наступило некоторое затишье, и чем безопаснее был путь, тем сильней становилось искушение: все снились ему греческие монастыри с их библиотеками. Мечтал Николай и о встрече со старым другом своим Михаилом. Воображал, как тот, верный помощник и наставник, будет с ним неразлучен, представит его игуменам, вместе изучат они библиотеки, и, куда там ни пойдет Николай, перед ним отворятся все двери…
И вот уже пять месяцев провел он на Афонской горе. Но Михаила Триволиса[4] ни в одном монастыре не было, да и в библиотеках ничего интересного обнаружить не удалось. К тому же погода отвратительная, холод, дурная пища, а Николай, подобно большинству ученых писцов, был человек болезненный, монахи же — воплощенная враждебность и безразличие. Случись какой-нибудь корабль, с радостью сел бы на него, но корабля не было. Прошла зима, наступила весна. Николай собрался уже в Салоники[5] И тут славный старик художник, расписывавший церковь в Ватопеде[6], соотчич его и знакомый отца, рассказал ему об этом маленьком монастыре.