Роберт Луис Стивенсон
Воспоминания и портреты
Моей маме — в память о радостном прошлом и печальном настоящем я посвящаю эти «Воспоминания и портреты»
Данный том очерков, хоть они тематически разрознены, лучше читать подряд с начала до конца, чем раскрывать наобум. Их связывает между собой определенная смысловая нить. Воспоминания детства и юности, портреты тех, кто пал до нас в жизненной борьбе, — собранные воедино, они воссоздают лицо, которое «я долго любил и недавно утратил», лицо человека, которым некогда был я. Произошло это случайно, вначале у меня не было намерения придавать очеркам автобиографический характер, меня просто увлекало обаяние дорогих сердцу воспоминаний, печаль о безвозвратно ушедших, и когда мое юное лицо (тоже безвозвратно ушедшее) начало появляться в этом колодце, словно по волшебству, я первый поразился случившемуся.
Дедушкой меня сегодняшнего является набожный ребенок, отцом — праздный, пылкий, сентиментальный юноша, я показал это неосознанно. Их потомка, нынешнего себя, хочу сохранить в тени: не потому, что люблю его больше, но с ним я все еще нахожусь в деловом партнерстве и не хочу вступать в конфликт.
Р. Л. С.
«Это не мой дом; не так построен»
Две недавно вышедшие книги, мистера Гранта Уайта об Англии и дьявольски умного мистера Хиллебранда о Франции, вполне могут заставить задуматься о различиях между племенами и народами. В особенности такие мысли могут возникнуть у жителей Объединенного Королевства, население которого составилось из множества разных племен, говорит на множестве разных диалектов и представляет на своей территории разительные контрасты от густейшей перенаселенности до суровейшей пустыни, от Черной Страны до поросшего вереском Ранноха. Мы попадаем за границу, не только когда уплываем за море; в Англии тоже существуют чужие края; и народ, создавший столь огромную империю, до сих пор не сумел ассимилировать те острова, на которых возник. Ирландия, Уэльс и Шотландские горы все еще держатся кое-где за свой древний гэльский язык. В Корнуолле Англия восторжествовала лишь недавно, и в Маусхоуле, на берегу залива святого Михаила, до сих пор показывают дом последней говорившей по-корнийски женщины. Сам же английский язык, на котором путешественник сможет объясниться почти во всей Северной Америке, на подавляющем большинстве островов Южных морей, в Индии, на значительной части африканского побережья, в портах Китая и Японии, до сих пор звучит на родине примерно в полусотне разных переходных стадий. Вы можете объехать все Соединенные Штаты и — не принимая во внимание наплыва и влияния иностранцев, негров, французов или китайцев — вряд ли обнаружите столь резкие различия акцентов, как на протяжении сорока миль между Эдинбургом и Глазго, или диалектов, как на сотне миль между Эдинбургом и Абердином. Книжный английский распространился по всему миру, однако на родине мы все еще сохраняем исконные идиомы наших предков, и в каждом графстве, кое-где в каждой долине существуют свои особенности речи, лексические и фонетические. Точно так же продолжают сохраняться в самом конце девятнадцатого века местные обычаи и предрассудки, даже местные верования и законы — imperia in imperio[1] — чужеземные явления на родине. Несмотря на эти побуждения к размышлению, незнание своих соседей — характерная черта типичного Джона Буля. Он, властная натура, храбр в сражении, высокомерен в господстве, но нелюбопытен и непонятлив в том, что касается жизни других. Как я читал, во французских, еще более в голландских колониях существует такой тесный, живой контакт между властвующим и подвластным народами, что возникло взаимопонимание или по крайней мере смешение предрассудков, облегчающее жизнь обоим. Но англичанин держится особняком, раздуваясь от гордости и невежества. Он ведет себя среди вассалов с той же надменностью, которая вела его к победе. Преходящее увлечение чужим искусством или модой способно обмануть мир, но не проведет его друзей. Джон Буль может заинтересоваться иностранцем, как обезьяной, однако ни за что не снизойдет до терпеливого его изучения. Мисс Берд, писательница, в которую, признаюсь, влюблен, объявляет все японские блюда несъедобными — ошеломляющая претенциозность. Поэтому когда свадьба принца Уэльского праздновалась в Ментоне и ментонцев пригласили на обед, предложено было подать им плотную английскую еду — ростбиф, сливовый пудинг, и никаких глупых выдумок. Это другой полюс британской глупости. Мы не будем есть пищу никаких иностранцев; и, когда у нас есть такая возможность, не позволим есть ее им самим. Тот же дух воодушевляет американских миссионеров мисс Берд, они едут за тысячи миль, чтобы изменить веру японцев, и открыто выказывают незнание религий, которые пытаются вытеснить.
В этой связи я безо всяких стеснений ссылаюсь на американца. Дядя Сэм лучше Джона Буля, но мазан с ним одним миром. Для мистера Гранта Уайта Штаты — это Новая Англия и ничего больше. Он удивляется количеству пьяниц в Лондоне, пусть заглянет в Сан-Франциско. Остроумно высмеивает незнание англичанами положения женщин в Америке, но разве он сам не забыл Вайоминг? Слово «янки», к которому он так привержен, употребляется в большей части огромного Союза как бранное. Новоанглийские Штаты, верным подданным которых он является, лишь капля в ведре. И мы находим в его книге полнейшее, дремучее незнание жизни и перспектив Америки; каждый взгляд пристрастный, узкий, не обращенный к горизонту; моральные суждения в подавляющем большинстве присущи только группе Штатов; и весь охват, вся атмосфера не американские, а лишь новоанглийские. Я пойду гораздо дальше в осуждении высокомерия и неучтивости моих соотечественников к своим родственникам за океаном; у меня кровь кипит от дурацкой грубости наших газетных статей; и я не знаю, куда глаза девать, когда оказываюсь в обществе американца и вижу, что мои соотечественники бесцеремонны с ним, как с дрессированной собакой. Но в случае мистера Гранта Уайта личный пример был бы лучше наставления. В конце концов Вайоминг ближе к мистеру Уайту, чем Бостон к англичанину, и новоанглийское самодовольство ничуть не лучше британского.
Возможно, дело обстоит так во всех странах; возможно, люди повсюду знать ничего не знают о чужестранцах дома. Джон Буль мало знает о Штатах; возможно, и об Индии, но при этом он гораздо меньше знает о странах, находящихся рядом. Вот, к примеру, одна страна — граница ее проходит не так уж далеко от Лондона, народ ее состоит с ним в близком родстве, язык ее в основных чертах не отличается от английского, — о которой он, держу пари, не знает ничего. Это незнание братского королевства неописуемо; его можно лишь проиллюстрировать одной историей. Однажды я путешествовал вместе с джентльменом, обладавшим приятными манерами и светлой головой, за плечами у него, как говорится, был университет, кроме того, он обладал немалым жизненным опытом и знал кое-что о нашем веке. Мы с головой ушли в разговор, вертевшийся между Песербургом и Лондоном; среди прочих вещей он стал описывать одну юридическую несправедливость, с которой недавно столкнулся, и я по простоте душевной заметил, что дела в Шотландии обстоят не так. «Прошу прощения, — сказал он, — это вопрос права». Этот человек ничего не знал о шотландском праве, да и знать не хотел. Для всей страны право одно, строго заявил он мне; это известно каждому ребенку. В конце концов, чтобы покончить с недоразумениями, я объяснил, что являюсь членом Шотландской ассоциации юристов и сдавал экзамены по тому самому праву, о котором идет речь. Тут собеседник в упор глянул на меня и прекратил разговор. Это вопиющий, если угодно, пример, но на практике шотландцев не единственный. На самом деле у Англии и Шотландии разные право, религия, образование, пейзажи и лица людей, различия эти не всегда широкие, но неизменно резкие. Многие частности, поражающие мистера Гранта Уайта, янки, поражают и меня, шотландца, не менее сильно; мы оба чувствовали себя чужестранцами во многих общих случаях. Шотландец может обойти пешком большую часть Европы и Соединенных Штатов и нигде не получить столь яркого впечатления о пребывании за границей, как при первом приезде в Англию. Переход от холмистой земли к плоской вызывает у него восторженное удивление. Вдоль пологого горизонта часто высятся древние церковные шпили. Он видит в конце открытых ландшафтов вращение крыльев ветряных мельниц. В будущем этот шотландец может поехать куда угодно: может увидеть Альпы, пирамиды и львов, но этим впечатлениям трудно будет превысить удовольствие той минуты. И в самом деле, существует мало более радостных зрелищ, чем ветряные мельницы, вертящиеся на свежем ветру над лесистой местностью; их порывистая живость движения, их приятное дело, превращение зерна в муку в течение всего дня, с неуклюжей жестикуляцией, их вид, очень приветливый, словно бы наполовину живых существ, привносит дух романтики в однообразный пейзаж. Шотландский ребенок, завидя их, тут же влюбляется, и с тех пор ветряные мельницы все вертят крыльями в его снах. То же самое в разной степени происходит с каждой чертой жизни и ландшафта. Уютные, обжитые постройки, зеленеющий, безмятежный старинный вид сельской местности; густые живые изгороди, приступки возле них и укромные тропинки в полях; медленные, полноводные реки; меловые скалы, перезвон колоколов и быстрая, бодро звучащая английская речь — все это внове пытливому ребенку, все это создает английскую атмосферу в сказке, которую он рассказывает себе по ночам. Острота новизны с годами притупляется, впечатление слабеет, но сомневаюсь, чтобы оно когда-либо изглаживалось. Скорее оно непрестанно возвращается, все реже и реже, отчужденнее, внезапно пробуждается даже в давно привычных видах и либо смягчает, либо обостряет чувство одиночества.