Владимир Бараев
ВЫСОКИХ МЫСЛЕЙ ДОСТОЯНЬЕ
Повесть о Михаиле Бестужеве
14 декабря 1856 года Михаил Бестужев отправился на лыжах в Зуевскую падь на свою заимку. Летом он жил там во время сенокоса, осенью приезжал на охоту, а зимой — за сеном. Сегодня же он решил в уединении отметить этот, мало сказать памятный, — роковой день.
Пройдя несколько верст вниз по реке, он перешел на правый берег Селенги и начал взбираться по заснеженному склону горы. Широкие охотничьи лыжи, подбитые мехом-камусом, позволяли штурмовать крутизну напрямик. В короткой меховой курмушке, малахае и бурятских унтах, он шел легко, без напряжения преодолевая подъемы. Но вскоре небольшой мешок за плечами потяжелел, приклад ружья и охотничий нож с рукоятью из рога изюбра, торчащий из деревянных ножен на боку, стали мешать движению. Бестужев увидел, что до перевала, за которым откроется Зуевская падь, осталось немного, и прибавил шагу. Достигнув седловины, он остановился у заснеженной колоды, смел с нее снег и сел передохнуть.
Разгоряченный быстрой ходьбой, он снял малахай, вытер капли пота на лбу и висках. Темно-русые, не тронутые сединой волосы, раскрасневшееся, почти без морщин, худощавое лицо, опушенные инеем усики молодили его. Постоянные хлопоты в столярной и слесарной мастерских, охота, сенокос и другие заботы по хозяйству сохранили в нем крепость сил и молодой облик. И люди, впервые видевшие его, никогда не думали, что ему уже за пятьдесят — так статен был он и легок в движениях.
Сняв лыжи, Бестужев поднялся на вершину скалы, которая некогда служила караульной вышкой для казаков, защитников Селенгинской крепости. Величественная картина открылась с нее. Заходящее солнце ярко освещало устье таежной речушки, над которой клубился пар свежей наледи, церковь и остатки старого города на правом берегу реки. Улицы, дома нового Селенгинска на левобережье вот-вот уйдут в тень сопок, а их бестужевский дворик уже в тени. Из печных труб и отверстий в юртах медленно поднимаются столбы дыма. Морозная будет ночь. Скоро студеная мгла поглотит долину Селенги. До чего же красива она! Но какими словами, красками передать ее красоту? Жаль, что брат Николай так и не успел написать этот пейзаж.
Увидев большой круглый камень, Бестужев толкнул его ногой, тот покатился, полетел вниз и, попав на реку, гулко ударился и стремительно покатился по голому, отполированному ветром льду, точь-в-точь как то ядро, которое раскололо невский лед, когда восставшие оказались на нем. И сразу, словно наяву, возникла полынья, в ней барахтаются, тонут солдаты: искаженные ужасом лица, руки, хватающиеся за кромку льда… Сколько раз мерещилось это и в Петропавловской крепости, и в Шлиссельбурге, и здесь, в Сибири. А однажды приснилось, будто он оказался подо льдом, среди утонувших солдат. Они уже мертвы, но смотрят на него с укором: «Зачем, во имя чего мы погибли?»
Много утонуло их в Неве. Еще больше погибло на площади. И странно, картечь, разившая всех наповал, почему-то не тронула никого из офицеров, руководителей восстания. А картечину, летевшую в него, Бестужева, принял на себя ефрейтор Любимов. Незадолго до этого он сказал, что не покинет, прикроет командира. И прикрыл, погибнув мгновенной смертью…
Вспоминая об этом, Бестужев терзался чувством ничем не искупимой вины и перед погибшими, и перед теми, кто остался жив, пройдя все круги солдатского ада — плети, шпицрутены, издевательства начальства, а главное — каторгу, которая для них была намного тяжелее, чем для офицеров. О судьбах многих Бестужев ничего не знал до сих пор.
Перебирая час за часом день восстания, Бестужев вспоминал, как двадцатилетний унтер-офицер Александр Луцкий вместе с Щепиным-Ростовским и другими офицерами понуждал солдат выходить из казарм, а на площади командовал заградительной цепью, не пропуская никого к каре. Когда один из верховых жандармов начал разгонять людей и пытался прорвать цепь, Луцкий ткнул штыком его лошадь, а самого жандарма ударами приклада сбил на землю. Не испугался он и генерал-губернатора графа Милорадовича, когда тот подъехал к каре. Генерал обругал его, назвал мальчишкой. Но Саша крикнул графу: «Изменник! Куда девали шефа нашего полка?», имея в виду великого князя Михаила, которого, по слухам, арестовали вместе с цесаревичем Константином.
Милорадовичу все же удалось прорваться сквозь цепь и проехать к каре. После этого Бестужев видел, как Луцкий приказал стрелять по тем, кто приближался к цепи. Но куда он делся потом? На Неве его уже не было. Погиб на площади, арестован? Если его взяли, то могли вместе с солдатами и другими нижними чинами судить военным судом в полку и, прогнав сквозь строй, сослать на Кавказ. В Сибири о Луцком не было слышно. В Петровском Заводе декабристы однажды выделили немного артельных денег для солдат — участников восстания, отбывавших каторгу в Нерчинских рудниках, но был ли среди них Луцкий, неясно.
Зная, что вряд ли он мог хоть чем-то помочь ему и другим солдатам, Бестужев снова начинал думать, где и когда можно было предотвратить гибель людей. Не стоило, конечно, выстраивать их на льду. Надо было бежать прямо к крепости. Но нет! Еще раньше, на площади, следовало попытаться отбить пушки. Предлагал же Корнилович сделать это! И даже после первого выстрела, когда картечь пронеслась над головами, можно было дать залп по артиллеристам. Но кто думал тогда, что пушки ударят по людям? Надеялись, что так и будут стрелять вверх, для острастки. Вот тут-то и упустили последний шанс. Но были ли другие? Если да, то когда и где?
И перед Бестужевым снова и снова вставали картины утра четырнадцатого декабря. Дробный, призывный гром барабанов, грозный топот сапог неудержимой лавины солдат, быстро шагающих, почти бегущих к Петровской площади.[1] Казалось, только ритм барабана сдерживал их от того, чтобы перейти в бег с ружьями наперевес. Какая же могучая сила в сухой, тревожной дроби! Без флейт и труб барабаны звучали, как ни странно, гораздо внушительнее — властно, повелевающе. И там, на площади, после неимоверных трудностей с построением — главная сложность была с солдатами разрозненных рот, командиры которых не вышли на площадь, — барабаны продолжали греметь, крепя и сплачивая строгий квадрат каре.
Порывы ветра колыхали высокие султаны киверов и знамена, развеивали клубы пара от разгоряченного дыхания сотен солдат. Утро было ясное, зловещие отблески неба то и дело вспыхивали на холодных гранях штыков.
И как гордился он, Михаил Бестужев, что ему удалось вывести не только свою роту, но и весь полк, ставший сердцевиной, кристаллом, который начал расти, увеличиваться час от часу: сначала присоединились лейб-гренадеры Сутгофа, затем — более тысячи моряков Гвардейского экипажа, а под конец — еще тысяча солдат Панова, которые штыками пробились к Зимнему дворцу, а потом к Сенату.