Ознакомительная версия.
Бетховен был глубоко растроган этим обращением. Он остался. Седьмого мая 1824 г. в Вене состоялось первое исполнение Мессы в ре и Девятой симфонии. Успех был триумфальный, граничащий с потрясением основ. Когда Бетховен появился, его пятикратно приветствовали взрывами аплодисментов, тогда как в этой стране этикета императорскую фамилию полагалось приветствовать лишь троекратным рукоплесканием. Понадобилось вмешательство полицейских, чтобы положить конец овациям. Симфония вызвала неистовый восторг. Многие плакали. Бетховен от потрясения после концерта упал без чувств; его отнесли к Шиндлеру. И там он пролежал в полузабытьи, как был, одетый, не евши и не пивши, всю ночь и часть следующего дня. Но триумф был мимолетным и практически никаких результатов не дал. Концерт не принес Бетховену ничего! Никаких перемен в его тяжелом материальном положении не произошло. Он остался такой же нищий, больной,[78] одинокий, но победитель[79] – победитель человеческой посредственности, победитель собственной судьбы, победитель своего страдания.
«Ради своего искусства жертвуй, жертвуй всегда пустяками житейскими. Бог превыше всего!» («О Gott über alles»).
* * *
Итак, он достиг цели, к которой стремился всю жизнь. Он овладел Радостью. Сумеет ли он удержаться на этой вершине духа, откуда он попирал бури? Конечно, бывали дни – и нередко, – когда им снова овладевала прежняя скорбь. Конечно, последние квартеты Бетховена наполняет странный мрак. И все же победа Девятой симфонии, по-видимому, оставила в его душе свой ликующий след. Его замыслы на будущее:[80] Десятая симфония,[81] Увертюра памяти Баха, музыка к «Мелюзине» Грильпарцера,[82] к «Одиссею» Кернера, к «Фаусту» Гете,[83] библейская оратория «Саул и Давид». Все это свидетельствует, что дух его влечет мощная ясность великих старых немецких мастеров: Бах и Гендель, а еще более того полуденный свет, юг Франции и та Италия, по которой он так мечтал побродить.[84]
Доктор Шпиллер, который видел его в 1826 г., рассказывает, что у него стал веселый и радостный вид. В том году, когда Грильпарцер беседует с ним в последний раз, это Бетховен внушает бодрость удрученному стихотворцу. «Ах, – говорит поэт, – если бы только у меня была тысячная доля вашей силы и вашей стойкости!» Времена были жестокие, монархическая реакция подавляет умы. «Меня душит цензура, – стенал Грильпарцер, – надо бежать в Северную Америку, коли хочешь говорить и мыслить свободно». Но никакая власть не могла наложить узы на мысль Бетховена. «Слова закованы в кандалы, но, к счастью, звуки еще свободны», – пишет ему поэт Куфнер. Бетховен – это великий и свободный голос, единственный, быть может, в то время выражавший немецкую мысль. И он сам это чувствовал. И нередко говорил о возложенном на него долге действовать силами своего искусства «ради страждущего человечества», ради «человечества будущего» («der künftigen Menschheit»), ради его блага, внушать ему мужество, пробуждать от спячки, бичевать его трусость. «Время наше, – писал он своему племяннику, – нуждается в умах могучих, дабы хлестать этих жалких потаскушек, именуемых людскими душонками». Доктор Мюллер говорит в 1827 г., что «Бетховен всегда открыто высказывал свое мнение насчет правительства, полиции, аристократии, даже находясь в общественных местах».[85] Полиция знала это, но терпела его нападки и насмешки как безобидные чудачества мечтателя и не трогала человека, изумлявшего весь мир своим гением.[86]
Итак, никакая сила не могла сломить этот неукротимый дух, дух, который, казалось, насмехался даже над страданиями. Музыка, написанная в эти последние годы, невзирая на мучительнейшие обстоятельства {Попытки племянника покончить с собой. – Р. Р.}, в которых она создавалась, приобретает совершенно новый оттенок иронии, в ней звучит какое-то героическое и ликующее высокомерие. За четыре месяца до смерти, в ноябре 1826 г., он оканчивает последнюю свою вещь – новый финал для квартета, ор. 130, очень веселый. Но, правду сказать, это веселье – веселье необычное. То это смех отрывистый и желчный, – о нем вспоминает Мошелес, – то это волнующая душу улыбка, в которой столько побежденного страданья! Но что бы то ни было – он победитель. Он не верит в смерть. А она меж тем приближалась. В конце ноября 1826 г. он простудился и заболел плевритом. Он слег, вернувшись в Вену из путешествия, предпринятого в зимнюю пору ради устройства дел своего племянника.[87] Друзья его были далеко. Он попросил своего племянника привести доктора. Этот негодяй позабыл о поручении и спохватился только через два дня. Доктор явился слишком поздно, да и лечил Бетховена плохо. Три месяца его богатырский организм боролся с недугом. Но 3 января 1827 г. он составил завещание, сделав своего возлюбленного племянника единственным наследником. Он вспомнил о своих дорогих друзьях на Рейне, даже написал Вегелеру: «Как мне хотелось бы поговорить с тобой! Но я слишком слаб. Только и могу, что обнять и расцеловать тебя мысленно – в сердце моем – и тебя и твою Лорхен». Последние минуты его жизни были бы омрачены нуждой, если бы не щедрая помощь со стороны некоторых его друзей англичан. Он стал совсем кротким и терпеливым.[88] Прикованный к смертному одру, после трех операций, в ожидании четвертой,[89] 17 февраля 1827 г. он пишет с полным спокойствием духа: «Я набираюсь терпения и думаю: всякое несчастье приносит с собой и какое-то благо».
Этим благом было избавленье, «конец комедии», как сказал он, умирая, а мы скажем – трагедии его жизни.
Он умер во время грозы – страшной снежной бури – среди раскатов грома. Чужая рука закрыла ему глаза[90] (26 марта 1827 г.).
* * *
Дорогой Бетховен! Немало людей восхваляли его величие художника. Но он больше, чем первый из музыкантов. Он – самая героическая сила в современном искусстве. Он самый большой, самый лучший друг всех, кто страдает и кто борется. Когда мы скорбим над несчастьями нашего мира, он приходит к нам, как он приходил когда-то к несчастной матери, потерявшей сына, садился за фортепиано и без слов утешал ее, плачущую, песней, смягчавшей боль. И когда нас охватывает усталость в нашей непрерывной, часто бесплодной борьбе против слишком мелких добродетелей и столь же мелких пороков, – какое несказанное благо окунуться в этот животворный океан воли и веры! Он заражает нас доблестью, тем счастьем борьбы,[91] тем упоением, которое дается сознанием, что жив в тебе бог. Кажется, что в своем ежечасном, постоянном общении с природой[92] он как бы впитал в себя ее сокровенные силы. Грильпарцер, который поклонялся Бетховену с каким-то благоговейным страхом, говорит о нем: «Он достиг того опасного предела, где искусство сливается воедино со стихиями, дикими и своенравными». А Шуман пишет о симфонии до-минор: «Сколько ее ни слушаешь, она всякий раз неизменно потрясает своей могучей силой подобно тем явлениям природы, которые, сколь бы часто они ни повторялись, всегда наполняют нас чувством ужаса и изумления». Шиндлер, с которым Бетховен был наиболее откровенен, писал: «Он овладел духом природы». И правда, Бетховен – это сила природы; и поистине грандиозное зрелище – эта битва стихийной силы со всей остальной природой.
Ознакомительная версия.