Детство он провёл в колониях для малолетних преступников, откуда вывез ряд ценных художественных произведений в виде татуировок. Помню, как-то перед Новым годом Гришка за оскорбление милиционера отсидел пятнадцать суток и вышел оттуда с бритой головой. В то время он был занят в ёлочной компании в роли Деда-Мороза. Бритая голова не стала помехой, так как она прикрывалась париком и шапкой.
По опыту знаю, что самый неприятный день ёлочной компании — первое января. Все отмечают праздник до утра, после чего вынуждены невыспавшиеся и пьяные работать для детей. Гришка тоже не был исключением и пришёл во Дворец пионеров пьяным. Как назло, в этот день на утренник пришло высокое партийное руководство. Дед-Мороз задавал детям загадки. Если они не угадывали, Гришка говорил им:
— Хуй-то. В конце выступления Дед-Мороз вместе с детьми кричит:
— Ёлочка, ёлочка, зажгись! И ёлка зажигается. Когда Дед-Мороз и дети прокричали волшебные слова, ёлка не только зажглась, но и завертелась.
У Деда-Мороза — Гришки при взгляде на вращающуюся ёлку неожиданно закружилась голова. Он попятился назад, ругаясь матом, и рухнул на детей. Это было его последнее выступление в роли Деда-Мороза.
Гришка всю свою жизнь провёл в поисках очередной интрижки. У Гришки был 301 способ уговорить женщину. Но самым верным считался так называемый «киноспособ». У него была поломанная кинокамера и большие очки от солнца. По тем временам владельцами таких атрибутов были исключительно киношники.
Он подходил к девушке, наставлял на неё киноаппарат и говорил стоящему рядом:
— Она кадрится. Девушка от счастья теряла сознание и уже была готова на все. Гришка не торопился. Он оставлял ей свой домашний телефон, но говорил, что это телефон киевской студии, где он сейчас монтирует снятый фильм.
Когда в назначенное время раздавался звонок, к телефону подходила его мама — неизменная соучастница — и привычным голосом откликалась:
— Киностудия слушает. После чего она соединяла будущую жертву с сыном. Гришка брал трубку и, не успев поздороваться, кому-то кричал:
— Позовите ко мне Бориса Андреева и Николая Крючкова. Передайте Любови Орловой, что я ей ставку повысил.
После этого предисловия он начинал разговор, который через несколько минут прерывал. Гришка опять играл на публику, громко крича:
— Елена Федоровна, сделайте мне, пожалуйста кофе. Нет, нет и ещё раз нет. Я уважаю Ладынину, Петю Алейникова, но никого принять не могу. Вы что, смеётесь? У меня запускаются в производство три фильма, а ещё нет и одной героини.
После услышанного монолога ни одна девушка не могла устоять перед нашим другом. Мы наизусть знали Гришкины приёмы и все равно всегда смеялись, став свидетелями, как очередная поклонница кино попадалась в его сети.
Гришка рассказал нам, что перед самой войной его послали в лётное училище. Через шесть месяцев он стал лётчиком.
— Летать мне нравится. Если только не встречаться с «мессершмитами», — признался он, — моя первая встреча с ними кончилась «медвежьей болезнью».
Со слезами на глазах он вспоминал Киев, танцевальные площадки, женщин. С какой теплотой он о них говорил. Вспоминал рестораны, еду, выпивку. Он был создан для богемной жизни, которую прервала война. Кому-кому, а Гришке она была поперёк горла. Ни женщин, ни танцплощадок… Гитлер за это был ему глубоко несимпатичен.
Бориса Каменьковича и меня он встретил, как родных и близких людей. Мы вызывали у него сладкие воспоминания. Вместе немного выпили, поболтали о прошлом и расстались.
Недели через две, когда мы были в доме офицеров, к нам подошла медсестра и попросила зайти в госпиталь навестить нашего друга. В палате мы увидели забинтованного человека. У него виднелись только глаза. Узнать его было невозможно. Им оказался Гришка.
Оказалось, что вскоре после нашей встречи в очередном воздушном бою он был ранен, его самолёт сбит. У него началась гангрена.
Я наклонился к нему, и он спокойным голосом попросил:
— Борис, станцуй для меня, пожалуйста, цыганочку. Я не мог танцевать, но отказать, тоже был не в силах. Впервые в жизни я танцевал и плакал.
Борис, тоже сквозь слёзы, напевал мне какую-то мелодию. Окончив танец, я наклонился к Гришке — он был мёртв…
В девятнадцать лет, когда опасность, риск не страшат, а напротив, захватывают, я рвался на передовую и не переставал проситься в строевую часть.
Под Курской дугой я принял решение бросить ансамбль и бежать на фронт. Я «потерялся», меня быстро присоединили к группе солдат и погнали на переформировку. Мы протопали до места назначения голодные километров пятьдесят. По дороге нас шесть раз бомбили. В деревне Беседино нас каждого допросили: кто, откуда и кем хочешь быть? Я попросился в пулемётчики. Солдаты смотрели на меня, как на идиота. А лейтенант улыбнулся. Когда мне выдали пулемёт, и я попытался его поднять, сразу понял — солдаты были правы. Я должен был носить постоянно этот груз. Отказаться было уже поздно. С нами провели учения, и через два дня мы должны были отправиться на фронт.
В части, которая была наспех сформирована, были и девчата. В ватниках они напоминали медвежат. Они выработали мужскую походку, чуть заблатненную, подстриглись под «польку» и матерились почище мужчин.
Одна симпатичная девушка спросила меня:
— Где тут спикировать и умыться? А когда в пять утра нас бомбили, она возмутилась:
— Вот жлобы, не дают поспать. Этим девчатам не хотелось быть девушками. И всё же никакая деланная мужская походка, стрижка и мат не могли их «спасти». Всё равно они оставались прекрасным полом.
Несколько дней я был на фронте: стрелял и в меня стреляли.
Самое омерзительное в окопах на передовой — это слышать немецкий миномёт. Немцы назвали его «Ванюшей» в противовес нашим «Катюшам». Мины «Ванюши» летели с прерывистым звуком, как будто захлёбывались, они разрывались в воздухе и осыпали землю осколками.
Никакие окопы не помогали. После обстрела «Ванюш» всегда было много раненых. Меня Бог миловал, и я остался невредим.
Мне не довелось долго воевать. О моём побеге было сообщено в политуправление, был отдан приказ о моём розыске. Вскоре в мою новую часть явились два майора из политуправления и арестовали меня как дезертира.
По дороге они наговорили кучу гадостей, угрожая военным трибуналом и штрафным батальоном. Я никак не мог понять, о чём они говорят. Я бежал на передовую, а не в тыл. За что же меня судить?
Я несколько дней находился под арестом, наконец, меня доставили к начальнику политуправления фронта Галаджеву. У него сидел его заместитель подполковник Алипов. Оба интеллигентные, доброжелательные. Я объяснил причину так называемого бегства.