Солдаты стоят навытяжку, офицер отдает честь и неловко передает мне документ на подпись.
С трудом они выводят меня из затхлого воздуха во двор. Оттуда мы поднимаемся на много ступенек вверх, маленький коридор... «Дайте парню что-то пожрать», говорит голос. Дверь раскрывается.
Здесь солнце! Я нетвердо становлюсь в клетке на солнечное пятно на земле, падаю, охватываю лицо руками и плачу.
Свет слепит...
Позже я снова и снова обдумывал два слова моего приговора:
«Временно!»
Приговор мог в любое время снова быть изменен на казнь через повешение. Против этого я был бессилен, до тех пор пока находился в руках русских. Спасти меня мог только побег, ничто более.
«Пожизненно!»
Война не могла продолжаться пожизненно, это было исключено. Это уже успокаивало меня!
У меня был выбор: убежать или ждать окончания войны. Но какие у меня были гарантии, что казни точно не будет? Что я знал о жизни в тюрьме? Не буду ли я предоставлен произволу тюремщиков, начальства, слепому случаю? А с другой стороны, нет ли у меня с моим совершенным владением русским языком, с хорошими знаниями людей и страны больших преимуществ для бегства? Нет ли у меня достаточно друзей, у которых были бы все причины защищать меня, в частности, и во время войны, иначе...?
Разве они не в моей власти благодаря моему прежнему молчанию?
Счастье всегда было благосклонно ко мне. Может быть, случится и так, в благоприятное мгновение, ночью, во время работы, я стану немного в стороне, пока охранник не видит, удалюсь все дальше, густой лес, боязливые люди, которые будут послушны от страха, немного удачи... Не убегали ли уже некоторые и удачно ускользнули?
Вероятно, вероятно, это удастся и мне... И при этой мысли я даже действительно почувствовал уверенность.
На следующий день меня отправили на переодевание.
Два писаря, невзрачных и неряшливых, сидели за столом, заваленным папками с делами. Меня сфотографировали в профиль и анфас, взяли отпечатки пальцев, и приняли и запротоколировали все до самых мелочей.
Принесли тюремную одежду. Роба и брюки были сделаны из толстого, грубого, серо-коричневого материала, у круглой шапки без козырька был такой же цвет. Рубашка, кальсоны и роба в некоторой степени подходили мне, но брюки были слишком широки, и поэтому я инстинктивно потянулся к ремню с моих прежних брюк.
Но глаз офицера полиции был быстрее моей руки. Он отнял у меня ремень со словами: «Это могло бы подойти тебе, дружок, чтобы ты смог кого-то задушить!» и выбросил мой ремень. Я стоял несколько нерешительно, пока мои брюки снова и снова пытались свалиться с меня на землю. Мужчины вокруг меня ухмылялись украдкой, да и офицер, кажется, едва справлялся со смехом. Мои глаза искали в помещении предмет, который мог бы заменить мне ремень. Так я обнаруживал на столе довольно крепкий шпагат, схватил его и уже хотел усмирить с его помощью упрямые брюки, как чья-то рука вырвала его у меня из пальцев: «Вот только этого не хватало, ты что, снова, похоже, хочешь кого-то убить, скотина?» Все глаза внезапно обернулись ко мне, когда я, осмелев, произнес: «Мне теперь всегда придется поддерживать брюки рукой?» Заметная растерянность была заметна у всех, пока офицер приветливым тоном не приказал вызвать портного.
Непричесанный и небритый, в неряшливой одежде, полной ниток и волосков, так выглядел портной; на типичном «носу не пьющего» два толстых стекла для очков в залатанной швейными нитками оправе. Пританцовывая, он подошел ко мне и исследовал не только глазами, а, по-видимому, также и носом мои брюки. Вскоре он решительно обнажил большие ножницы, два коротких, решительных надреза, и клиновидный кусок был вырезан; проворная игла снова зашила это место толстой ниткой. Эврика! Брюки были усмирены.
Между тем, оба писаря уже справились со сшиванием моего досье. Офицер приблизился ко мне, и произнес каждое слово с особой важностью:
«Парень, если ты совершишь пусть самую незначительную попытку побега, то никакая сила в мире не спасет тогда тебя от веревки. Запомни это хорошенько!»
Меня вернули в мою приветливую, солнечную клетку. Такой она показалась мне, по крайней мере, хотя паразиты бесчисленными батальонами атаковали меня днем и ночью. Дни проходили в полном уединении. Еда была хороша и обильно, и так я постепенно скоро восстановил свое здоровье. Гимнастика и ходьба, мое единственное занятие, на которое надзиратель нередко через глазок взирал с любопытством, снова сделали мое тело гибким и крепким. При этом я уже продумывал самые смелые планы бегства. Мне нужно было только терпеливо дождаться отправки в Сибирь.
Резкий стук в дверь.
«Готовься!» И все снова умолкает в беззвучной ночи.
Мне нужно только надеть шапку, и я уже готов.
Через короткое время дверь раскрывается.
«Выходи!»
Я попадаю на большой двор, огражденный высокими, серыми стенами. В середине двора стоит много заключенных. Некоторые из них одеты в робы арестантов, другие носят свою штатскую одежду. Лица мужчин с нетерпением ждут. Что им предстоит? Над всеми ними тяготеет страшный приговор: Сибирь.
Снаружи ревет ветер. Он дышит осенней прохладой близкого моря.
Серые, согнувшиеся, боязливые люди с маленькими узелками на плечах, матерящиеся, рычащие голоса охраны, сверкающие штыки, дрожащий, таинственный факельный свет над зловещей группой.
«Сибирь!»
Это слово обычно произносят только шепотом.
Сосланному в Сибирь очень редко удается вернуться домой. И если кто-то, тем не менее, возвратился; то он навсегда оставался серым и молчаливым. Никогда больше не мелькала улыбка на его лице. Часами он тогда сидел неподвижно, в большинстве случаев где-нибудь на солнце, смотрел в одну точку, или смотрел вдаль. Его глаза могли смотреть бесконечно далеко, далеко в даль. Он постоянно, кажется, ждал чего-то... смерти? Освобожденный из «мертвого дома» мог ждать только лишь этого.
Мощные, тяжелые ворота раскрываются со стоном, неохотно, как будто защищаясь от грубой человеческой силы. Это открывает несчастным дорогу к мучениям, дорогу к проклятию.
Зловещая колонна обреченных на смерть проходит через ворота медленно, потому что их ноги шагают как на свинцовых подошвах.
Они выходят в ночь.
Ночь приняла их.
Они все исчезли в ней...
Я уже много недель находился среди преступников. Завшивевший, кишащий клопами, с бородатым, одичавшим лицом, животное в образе человека среди таких же, как я. Самое большее, чем я отличался от других, так это моим более сильным видом и значительно более строгой охраной, какой не предоставляли даже самым опасным преступникам. За мной строго наблюдали днем и ночью, и по ночам, когда я, смертельно усталый и полумертвый от голода, спал на холодном цементном поле или голых нарах, множество раз светлый, пристальный луч фонаря через глазок двери камеры падал на мое лицо.