Феномен «сигнальной наследственности» или, проще, негенетической преемственности был впервые открыт генетиком М. Лобашевым, пронаблюдавшим и описавшим процесс заимствования потомством жизненно важных навыков от старшего поколения. Это открытие широко использовал в разработке своей теории этноса и Л.Н. Гумилев. По его мнению, кормящий ландшафт и сигнальная наследственность и были теми условиями, при помощи которых формировались неповторимые и устойчивые во временах лики этносов. А в отрыве от родной земли, от семейственных и родовых связей и этносу и даже отдельному человеку сохранить свою самобытность, свое лицо, сотворенное и запечатленное в традициях поведения, в непосредственных реакциях и восприятиях мира, преемственно передавамых «из рода в род», было невозможно.
Теряли лицо, а затем самих себя и свою жизнь многие, пребывавшие ранее в пространствах истории этносы. Они растворялись в других «водах» и «течениях» духовно и метафизически, а вслед за тем неминуемо утрачивали и свою землю, как физическую реальность, превращаясь в этносы-бомжи, чтобы вслед за тем прекратить и свое собственное самостоятельное существование на земле.
* * *
После кончины бабушки и ее сестры — Веры Александровны Жуковской связь с Ореховым — родовым нашим гнездом довольно скоро прервалась — превращенное в музей и зажившее своей новой жизнью под управлением чиновников «от культуры», оно, казалось бы, уже не нуждалось в нас. Но мы-то не могли жить без него! Такая пронзительная любовь к родине была всегда особенностью нашего рода. Помню, последние предсмертные годы бабушки, когда из-за тяжелой болезни она не могла выходить из дома, нередко из уст ее я слышала не жалобу, — ее мужественная душа не знала ни ропота, ни жалоб! — а какой-то стон и боль: «Только бы одним глазом, хоть на минуточку увидеть Орехово!». И бабушкиной боли вторило мое сердце: ведь все свое детство я прожила почти безвыездно в Орехове и то, что чувствовала она, то чувствовала и я.
…Уже в середине марта, по погоде мы с бабушкой начинали собираться в Орехово. Вечерами, засыпая, я слушала приглушенные разговоры о том, как и на чем перевезти в Орехово шифоньерку, что взять из продуктов, надо ли купить Катюшку новые ботиночки… А потом появлялся под нашими окнами старая послевоенная кряхтящая и пышущая бензиновыми парами полуторка, на которую погружался немногий скарб, ибо семья жила крайне скудно — ни знаменитое и почитаемое имя дедушки Жуковского, ни Сталинские премии дядюшки Микулина — все это в материальном отношении никак не касалось бабушкиной семьи, а потому на семь-восемь месяцев жизни в Орехове приходилось везти чуть ли не все московское имущество. А потом вместе с ним же возвращаться на зиму в Москву.
Мы с бабушкой устраивались в кабине. Я — у нее на руках в предвкушении наслаждения дорогой. Но она тогда была не быстрой — часов шесть, а то и семь. И я засыпала… Когда же миновав знаменитые и страшные — «с волками!» — Оболенские леса, наш грузовичок приближался к ореховским «Сосенкам» — чудесному чистейшему и благоуханному приусадебному лесу и начиналось обсуждение, как ехать, напрямки или в объезд, и цел ли мост через овраг, и не раскисла ли дорога, — у меня замирало сердце, как будто меня ждала встреча с чем-то или кем-то невыразимо прекрасным и самым дорогим. Оно и сейчас так же замирает…
Что за магия была в нашем доме? Во-первых, запахи… Кто усомнится, что это были именно старинные запахи! Они не могли выветриться за какие-то двадцать с небольшим лет. Это были свои родные для дома запахи — живые струи былой отшедшей жизни: пахли страницы книг, дышал хлебом старинный буфет, как когда-то после войны благоухали дивным запахом только испеченного хлеба даже совсем пустые затертые от времени толстенные доски полок московских булочных. А потом этот запах вместе со старыми булочными исчез совсем и уже вновь никогда не появлялся. Неужели так изменился состав хлеба?! Или люди? Или жизнь?
Особенные запахи жили во флигеле, где были какие-то заброшенные чуланчики с паутиной и вечно жужжащими пленницами-мухами. Какой-то неизъяснимый запах жил в почти пустом флакончике от одеколона, который стоял на тумбочке у кровати прапрабабушки Анны Николаевны Жуковской. То, что в нем оставалось на донышке, загустело и затвердело и совсем не излучало запаха духов. Что-то горьковатое, щемящее, какой-то слабый привкус мускуса поражал чуткие детские ноздри, проникая до самых глубин сердца. И старые мастерски засушенные букеты из колосьев, ковыля и каких-то неузнаваемых растений в старинных фарфоровых вазах, и этот флакончик от духов, которым последний раз наверное, пользовалась моя прапрабабуля еще до Первой Мировой войны, и опустевшие старинные шкатулки со множеством отделений и остатками муаровой подкладки, где так хотелось найти случайно забытую пуговицу или монетку, или обрывок письма, оставшегося от тех времен, и картина, простреленная пулей, с которой была связана давнишняя семейная история, и древняя икона в позолоченном окладе на бабушкином прикроватном столике, — все в глубокой тишине говорило со мной, и моя детская душа становилась, как у Тютчева, живым элизиумом теней… Она не могла примириться с тем, что в доме никого, кроме нас с бабушкой нет, что живая жизнь этого дома ушла безвозвратно и что это непоправимо.
Как же так, — мучилась душа, — дом есть, остались какие-то вещи, такие знакомые, хранящие семейные запахи, а людей, которых невозможно отделить от стен этого дома — нет! И душа моя неустанно искала хотя бы какие-то их не смытые годами следы…
Детский глаз видит мир зорко и близко, крупным планом. Стебелек цветка, огромные старые кусты смородины — не помню ягод, может, они уже и выродились к тем годам эти кусты, но какой чудный, крепкий смородиновый дух шел от листьев! Старое крыльцо с гранитными замшелыми камнями ступенек и боковин, а в камне выбоинки, обросшие мхом. А в выбоинках — вода, прозрачная, то ли после вчерашнего шумного ливня, то ли роса. А в сенях — прадедовский токарный станок. Все мужчины в семье имели золотые руки и по старинной дворянской традиции обязательно с детства обучались ремеслам. А на бывшей крокетной площадке, заросшей травой, после покоса становились видны следы давным-давно сделанных разметок, оставшихся от тех времен, когда здесь играли в крокет и в городки. И так было каждый год: я все искала и искала следы ушедшей ореховской жизни, к которой я без сомнения была причастна всем своим сердцем, всем существом и всей своей природой, — а вдруг найдется среди этих следов записочка, оставленная кем-то для меня?
…Старинный деревянный дом, запущенный и буйно заросший лопухами, крапивой и лесными цветами сумрачный парк, аллеи под сводами вековечных лип, пропускающих на эти заросли лишь редкие солнечные блики, беззаботно играющие в пятнашки в соответствии с волнениями ветра в кронах… Давным-давно опустевший парк, таинственный и невообразимо печальный, всегда о чем-то своем молчащий или тихо оплакивающий ему одному уже только известные и дорогие утраты. Всегда темная и влажная от недостатка солнца, покрытая зеленоватым мхом земля.