Но еще более трудной, нежели определение подлинности платоновских диалогов, является классификация их по содержанию. Для систематического изучения какой-нибудь философской системы нам важно прежде всего привести сочинения данного мыслителя в известный порядок. Чаще всего мы распределяем их по отдельным, хотя и связанным одна с другой, группам, смотря по предмету, в них трактуемому, либо располагаем их в известном преемственном порядке так, чтобы каждое из этих сочинений находилось во внутренней связи с предыдущим и изучение его служило ступенью к изучению последующего. Ни тот, ни другой род классификации не применим к сочинениям нашего философа. Уже спустя столетие после его смерти знаменитый ученый своего времени и директор Александрийской библиотеки, Аристофан из Византии, сделал попытку распределить Платоновы диалоги в ряд трилогий (т. е. групп по три), руководствуясь характером содержания. Спустя еще три с лишком века другой ученый – пифагореец Тразилл, распределил их по тому же принципу на девять тетралогий (группа из четырех), но ни тот, ни другой не выполнили своей задачи с достаточным успехом, и все дальнейшие попытки в том же направлении были столь же бесплодны. Объясняется это просто: отдельные Платоновы диалоги не представляют вместе с тем отдельных сюжетов, и редко какой из них занимается одним каким-нибудь вопросом или даже несколькими, но близко один к другому стоящими. Наряду с предметами политического характера вы встретите в одном и том же диалоге подробное изложение учения о душе или о воспоминании, а там, где трактуется теория идей, внезапно вводится и разбирается вопрос о всемирной гармонии или о достоинствах риторики. Ясно поэтому, что всякую попытку разграничить и распределить диалоги по предметам, в них излагающимся, заранее ждет неудача,– разве только мы решимся пожертвовать их цельностью и рвать их на отдельные страницы.
Расположить их один за другим в логическом или генетическом порядке, в силу внутренней их связи, также нелегко, потому что именно такой связи, которая бы соединила все диалоги в одно органическое целое, у Платона не имеется. Мы привыкли ожидать от мыслителя, вступающего на публичное поприще, полного и отчетливого миросозерцания, разработанного если не во всех, то по крайней мере в существенных своих деталях. Мы полагаем, что идеи, им провозглашаемые, суть плоды долгой, хотя и тихой, незаметной работы мысли, к которым он пришел после строгой критики, и которые нашел, наконец, истинными. Мы берем его учение как раз навсегда установившееся и разбираем независимо от тех убеждений, которые автор мог иметь раньше или может иметь в будущем. Приступая с подобного рода мыслями к изучению платоновской философии, мы испытываем сильное разочарование. По одному и тому же вопросу у него имеются различные мнения, и нет ни одной доктрины, от важной до мелкой, которую бы он проводил в целости через все свои диалоги. Он то урезает свои мнения, то дополняет, то изменяет, то совсем отвергает, и часто защищает в одном диалоге то, против чего ожесточенно сражается в другом. Так, например, соглашаясь с Сократом, что добродетель и знание тождественны, и что, стало быть, первая поддается преподаванию, он в конце своей жизни отказывается от этого положения, тем самым отрицая всю этическую систему, которую он раньше так тщательно строил. Точно так же свое учение об идеях – это сердце его философии – он сам же в одном из своих наиболее блестящих диалогов “Парменид” до того разбивает вдребезги, что многие новейшие ученые никак не могут примириться с мыслью, чтобы этот диалог мог выйти из-под его пера. Даже сама форма диалога у него не до конца выдержана: не говоря уже об “Апологии”, где она по существу не могла иметь место, она почти исчезает, например, в последнем его сочинении – “Законах”, уступая место обычному связному методу изложения от лица автора.
Такое крайнее непостоянство во взглядах и даже приемах может показаться странным, но оно объясняется тем глубоким духом скептицизма, которым был проникнут ум Платона, несмотря на всю кажущуюся его догматичность. Он был сыном своего века, но это не значит, чтобы он, подобно Протагору, когда-либо отчаялся найти истину: Платон был уверен, что она существует, но он лишь сомневался в своих силах дойти до нее. В каждый момент своего развития, когда, казалось, истина была уже у него в руках, он все же никак не мог отделаться от тайной мысли, что, быть может, он ошибается. Он верил в будущее, но не доверял настоящему, и эта струя скептицизма, еле приметная, но все же могучая, разъедала как ржа самые заветные догмы его учения. Быть может, Платон слишком широко смотрел на вещи, слишком часто становился – мысленно главным образом – в положение противника, чтобы верить в исключительную правоту своей точки зрения и абсолютную безошибочность своих мнений. Как бы то ни было, факт остается неизменным: мы не встречаем у него такой стройной и тщательно координированной системы, какую мы привыкли видеть у других философов, например, у Спинозы или Гегеля; у него даже, как уже давно было замечено, системы, в строгом смысле этого слова, совсем нет, а имеются лишь различные мнения,– правда, связанные между собой общностью тенденций,– выражающие отдельные моменты в процессе развития платоновской мысли. Эти мнения, изложенные на бумаге, и дошли до нас под формой диалогов, и искать поэтому между последними тесной внутренней связи, которая бы давала нам возможность изучать их в известном последовательном порядке, совершенно напрасный труд.
Критики начала нашего столетия сразу заметили этот особенный характер платоновских сочинений, и знаменитейший из них, Шлейермахер, сделал попытку, стоя на этой почве, объединить их в одном общем принципе, который бы и осветил надлежащим образом такое крайнее разнообразие и противоречивость доктрин Платона, и дал в то же самое время возможность классифицировать его диалоги. Он провозгласил теорию, что Платон приступил к своим сочинениям с предопределенным планом и имел в виду не сразу развернуть во всей ее полноте общую и цельную картину своей системы, но, так сказать, постепенно подготовить ум читателя к восприятию ее. Платон собирался развивать свою систему не генетически, а дидактически, и согласно с этим его диалоги естественно распадаются на три группы: элементарную, подготовительную и построительную.
Попытка была довольно остроумна, но, как уже вскоре показал другой известный ученый, Германн, совершенно произвольна. Как можно, в самом деле, предположить, и какими фактами можем мы такое предположение обосновать, что Платон приступил к своей литературной работе с предопределенным планом, да еще к тому же дидактического характера? Германн вместо этого предлагает стать на другую, более естественную точку зрения,– и именно ту, какую мы указали выше,– что диалоги, как они существуют, не представляют единого и органически сплоченного целого, а являются лишь отдельными выражениями платоновской мысли в отдельные моменты ее развития. Большего мы искать в них и не в состоянии, и не вправе, и всякая попытка стройной классификации их должна быть оставлена раз навсегда.