Я смотрела на него, удивляясь, не без восхищения.
— А французы что ж, ни о чем не подозревают? — спросила я, как спрашивала в детстве, слушая сказки про могучих обманутых змеев.
— Не подозревают. Потому что они уважают права человека. И не могут возражать против свободы передвижения.
— Но вы-то нарушаете обещания и издеваетесь над ними и над их законами, — не удержалась я, не желая, правда, ни обидеть, ни оскорбить его.
— У каждого народа свои законы, — закруглил он дискуссию, не обидевшись и с чувством собственного достоинства.
Действительно, добавить тут было нечего. Показался мой автобус, — третий с тех пор, как мы вступили в разговор, — и мы попрощались, я поблагодарила его за откровенность, мы пожелали друг другу удачи.
Я не предприняла никаких попыток проверить истинность признаний человека, который с первой минуты пробудил во мне симпатию, симпатию, которая не исчезла и после того, как были подорваны ее основы.
Автобус отвез меня к Совету Европы, который как раз и был континентальным центром прав человека, а я думала — не без томительного чувства, — как относительны эти права и официальные связи между разными категориями людей, когда не только сильные манипулируют слабыми, но и слабые умеют сделать себе отличное оружие из манипуляции тех, которых не могут — в справедливой борьбе — победить. Но, в конце концов, что значит слабый и что значит сильный в случае с этим первозданным народом, который тысячелетиями сохраняет нетронутыми самоопределение, ментальность и обычаи в полном пренебрежении к законам других и к попыткам других изменить их, с иммунитетом не только к любой манипуляции, но и к любому прогрессу. В мире, который все в большей мере становится жертвой собственных идей, альтруизма и иллюзий, этот иммунитет, питаемый глубинным отказом от изменений, есть настоящая сила.
Засим я и прибыла в Совет Европы.
Связь между нами и грибами оказалась в конце концов и с политическим выростом, чему помогало — как, впрочем, это и было, по моему мнению, запрограммировано — экзистенциальное, кроме всего прочего, значение, которое грибы имели в нашей жизни. Это случилось некоторое время спустя, после того как меня снова запретили в 88-м, стояло начало осени, и мы зачастили в лес. На самом деле, каждый раз происходила борьба между удовольствием (пойти за грибами) и долгом (остаться и писать), и каждый раз долг оказывался побежденным лицемерным и прагматичным аргументом, что надо добывать еду. А может быть, мы безотчетно пользовались этой невинной радостью как терапией против нарастающего напряжения. В том году было так много сыроежек (белесых крепышей с зеленоватой или рыжеватой шляпкой), что они залезли и во дворы. Даже у нас в саду выросла одна необыкновенной величины, и, похоже, она не собиралась останавливаться в росте. Мы договорились с соседями, когда она стала больше тарелки, что не будем ее трогать, посмотрим, на что она способна. Пока что она была диаметром с торт.
Мы как раз собирались в очередной рейд по лесу, прежде чем засесть за работу, и закрывали калитку, нагруженные пустыми корзинками и сумками, когда в конце улицы появился бегущий сторож, посланный примарией сказать, что им позвонили из Бухареста, чтобы «мы быстро приезжали, потому что у нас затопило квартиру». Мы бросили корзинки, заперли дом и сели в машину. Но поскольку только у моей сестры был номер телефона примарии на случай форс-мажора, мы сначала остановились у почты — узнать, в чем дело. Связь с Бухарестом, до которого было 40 километров, устанавливалась тогда еще через телефонистку, телефонистку мы еле разыскали, она была во дворе. Джета — которую было слышно, как с другого конца света, — сказала, что ей позвонили наши нижние соседи с сообщением, что «у нас из-под двери хлещет вода». Она тут же поехала к нам домой, было очевидно, что прорвало трубу, но странным образом не смогла войти, дверь в подъезд, про которую никому бы не пришло в голову, что она может запираться, была изнутри заперта на засов. Она кричала, жала на звонок соседей, которые ее оповестили, чьи окна были открыты и чьи голоса были слышны, но Они не ответили, она позвонила им из автомата, они не взяли трубку. В конце концов она ушла, поняв, что дело тут посложнее, чем прорванная труба.
Мы поехали в Бухарест, добрались до дому, подъезд уже не был заперт, а из нашей квартиры не текло ни капли воды. Все было нормально, за исключением телефонного звонка соседей. Мы позвонили им в дверь, они открыли, мы спросили, зачем они придумали эту историю с водой, когда совершенно очевидно, что никакой протечки не было. Они появились в дверях оба, старые, довольно-таки ветхие, с парой пекинесов, высовывающих лохматые головы между их лодыжками в допотопных гетрах, натянутых на шлепанцы. У них был такой вид, как будто их напрасно побеспокоили — пока он смотрел на нас с недоуменным любопытством, она коротко ответила, что, вероятно, им показалось, грассируя, как каждый раз, когда она хотела подчеркнуть, что принадлежит к «хорошему обществу», которое выше или, уж во всяком случае, вне критериев общества нынешнего.
«Что значит — вам показалось?» — чуть не сорвалось у меня с языка, но я тут же поняла, что добавить им будет нечего, тем более что — если все это выдумка — смысл этой выдумки мог быть только в том, чтобы выманить нас на несколько часов из деревенского дома, который подлежал обыску. Так что мы спешно вернулись в Коману во власти скорее ярости, что нами манипулируют с такой наглостью, чем во власти страха. Скрывать нам было нечего, кроме тетрадей, с которыми мы и так никогда не расставались, но мы ощущали бесчестье, Позор, бесстыдное глумление над собой, потому что не привыкли еще к тотальной подозрительности, к абсолютному недоверию. Вернувшись, мы, разумеется, нашли все перевернутым вверх дном, три комнатки нашего каркасного дома и дощатый амбар, превращенный в кабинет, были завалены книгами, лежниками, старой одежей, глиняными тарелками, Керосиновыми лампами, кувшинами, ведрами, газетами, лекарствами — все перемешанное в устрашающем и — как бы это сказать? — демонстративном беспорядке. Потому что такой кавардак был явно учинен не случайно, но специально, продуманно. Он казался целью, а не результатом усилий, тут не искали что-то, а именно громили дом. Единственной целью, вероятно, было произвести на нас впечатление, испугать. В тот миг, когда меня осенило этим почти льстящим ощущением зрителя, для чьих глаз был устроен такой декор, моя ярость сразу улеглась: если мы не испугались, манипуляция обойдется дороже им, чем нам. Я вышла во двор и, без всяких особых мыслей, пошла в сад. Огромный грибище исчез, а из-за проволочной ограды соседка Никулина смотрела на меня виновато, как мне показалось, или, может быть, испуганно.