В таких символических образах рисовалась Одоевскому земная жизнь человека, поставленного среди не им созданной и непобедимой природы, безразличной и холодной во всей ее божественной красоте. Выйти из инертной сельской жизни, из первобытного своего состояния – человек должен. Пылкий дух заставляет его идти вперед, влечет его на высоту, и мирная жизнь сменяется для него блужданием в непроглядном лесу, у подножия таинственного храма природы, созданной вечностью и творческой мыслью Бога. Состязаться с Богом в таком творчестве он – смертный пришелец – не может, но он не может также и остаться в долине: она тесна для него и таинственная высь его манит.
Необуздан бывает человек в своих стремлениях, мыслях и чувствах. Велик и ничтожен он в своих порывах. Он – как лавина.
Рванулась она и катится по склону крутогора… трепетному взору она кажется орудием неба; гром ее гремит по полянам. Для нее нет препятствий. Утес дрожит под ее ударом, и лес ложится на землю. Жестока бывает она в своем страшном, свирепом боренье: гибнут стада, гибнут люди. Все поглощает она и стремглав несется к озеру. И вот, когда она, полная ярости, в вихре снега и пара, мнит, что уничтожит и это препятствие… она сама гибнет. На нее падает луч солнца, и грозный шар, тая, обращается в воду («Лавина»).
Опять ряд символов: велик и грозен бывает человек, когда дает простор своей силе, – хочет сказать поэт. Все, что становится поперек дороги этой силе, может погибнуть, и страшная жестокость сопровождает иногда ее проявление. Но есть и для этой разрушительной силы нежданная могила и – что важнее – есть в мире солнце, есть свет духа, который обращает грубую и опасную снеговую глыбу в мирные и ясные воды.
Много в жизни человеческой и загадочно-страшного и жестоко-несправедливого, но как бы ни был труден путь земной, он все-таки есть движение от худшего к лучшему.
Этот непостижимый путь волнует нас своей мучительной тайной. Как скудно наслаждение сердца в этой жизни, как смешаны на этом похоронном пире скорбь с радостью! Иногда все кажется тенью, и весь мир как бы обширная гробница —
Но вечен род! Едва слетят
Потомков новых поколенья,
Иные звенья заменят
Из цепи выпавшие звенья;
Младенцы снова расцветут,
Вновь закипит младое племя,
И до могилы жизни бремя,
Как дар, без цели, донесут
И сбросят путники земные…
Без цели! Кто мне даст ответ?
Но в нас порывы есть святые,
И чувства жар, и мыслей свет,
Высоких мыслей достоянье!
В лазурь небес восходит зданье:
Оно незримо, каждый день
Трудами возрастает века;
И со ступени на ступень
Века возводят человека.
[ «Элегия», 1830]
И возведут они его, наконец, на ту высоту, с которой он, в сознании своей нравственной победы, сможет спокойно обозреть пройденный им страдальческий путь разочарований, ошибок и преступлений.
За этот-то глубокий смысл, вложенный самим Богом в жизнь человека, смысл, освященный тайной Искупления и символически выраженный в тайне Воскресения, Одоевский любил жизнь.
Итак, он любил ее прежде всего за ее духовную красоту, за то, что она была ареной для нравственных подвигов человечества, ареной торжества, обещанного человеку и дарованного ему Богом.
Кроме этой духовной красоты поэт любил в мире и его красоту внешнюю. Это была его вторая любовь – живая и сильная в его поэтической душе. Много великолепных поэтических образов, взятых из жизни природы, рассыпал Одоевский в своих случайных стихотворениях. Он не мог пройти мимо этой внешней красоты, не почувствовав прилива любви к творенью и наплыва религиозных чувств.
Поэзия – не Божий ли глагол,
И пеньем птиц, и бурями воспетый?
То в радугу, то в молнию одетый,
И в цвет полей, и в звездный хоровод,
В порывы туч, и в глубь бездонных вод.
Единый ввек и вечно разнозвучный?
[ «Поэзия», 1837–1839]
– спрашивал он.
Свою песню он нередко делал отзвуком этой таинственной речи Создателя, но всегда в его описаниях и сравнениях зерном мысли и родником чувства оставался человек – созерцатель и сожитель этой немой величаво-красивой природы.
Не затем, чтобы забыть о людях, присматривался и прислушивался Одоевский к природе, а лишь затем, чтобы найти соответствие между ней и человеком. Мы встречали уже несколько таких описаний в его символических картинах природы, мы встретим их много и в его чисто лирических стихотворениях. Всегда в его пейзажах заключен скрытый или явный намек на какое-нибудь чисто человеческое чувство. Рисует ли поэт зеленое море родных полей, рощ и холмов и пышную сень лесов, вдоль которых бежит простая русская речка, «одетая, как невеста, в небесную лазурь» («Река Усьма», 1837) – мы чувствуем, что эта картинка набросана изгнанником в первую минуту свидания с отчизной, – так много в ней игривой радости, так эта речка бросается в объятия к склоненному над ней влюбленному лесу, так она шалит и радуется, как ребенок, так, резвясь, она разгульными струями бежит вдоль рощ и полей…
Рисует ли Одоевский дикий горный пейзаж, изображает ли он «великанов в ледяных шлемах, за плечами которых гремят колчаны, полные молний, туманы, которые, как пояс, облегают их стан, сорвавшуюся вблизи них шумную лавину», – он приурочивает эти грозные и мрачные картины к прославлению какого-нибудь великого акта человеческой воли, как, например, к переходу через Альпы Наполеона, вслед за которым, по тому же пути, пройдет и сын той страны, где «в полночной мгле, среди снегов высится на своем пьедестале конь и его медный всадник» («Сен-Бернар», 1831).
Как часто Одоевский пояснял красоту человеческих помыслов, чувств и деяний такими картинами, в которых изображалась красота столь им любимой природы. И сам он на фоне этой вечной красоты, сначала в снегах Сибири, а затем в горах Кавказа, был каким-то поэтическим видением.
Любил ты моря шум, молчанье синей степи —
говорил, прощаясь с ним, Лермонтов,
И мрачных гор зубчатые хребты…
И, вкруг твоей могилы неизвестной
Всё, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:
Немая степь синеет, и венцом
Серебряным Кавказ ее объемлет;
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как великан, склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая,
А море Черное шумит не умолкая.
После Бога, о котором Лермонтов вспоминал редко, и после людей, о которых он вспоминал в большинстве случаев недружелюбно, ему оставалось говорить только о природе, если он действительно хотел упомянуть о том, чем этот мир был дорог его другу.
У Одоевского была, впрочем, и еще одна привязанность, чисто земная. Он был большим патриотом. Размышления о судьбах России заставляли чаще биться его сердце. Он верил в великое призвание своей отчизны и мечтал о ее всеславянской миссии, и, как некоторые из его современников, он упреждал в данном случае славянофилов.