Заходили в кабак и греческие философы — угрюмые, навьюченные книгами люди, которые ко всем лезли со своими учеными рассуждениями, а сами норовили что-нибудь стащить со стола и спрятать под темный плащ, которым они накрывали себе голову (Plaut. Curcul., 288–294). От них-то, наверно, посетители кабачка набирались учености и могли подчас блеснуть философскими сентенциями. Вот, например, один разговор:
Первый:
— Эй, ты, с козлиной бородой! Я хочу спросить…
Второй:
— Ты бы сначала хоть поклонился!
Первый:
— Я не швыряюсь поклонами. Не знаешь ли ты тут в переулке одного человека…
Второй:
— Знаю. Самого себя.
Первый:
— О, это мало кто знает. Ведь на всем Форуме вряд ли найдется один из десяти, кто познал бы самого себя (Plaut. Pseud., 967–972).
Только от Плавта мы узнаем, о чем болтали на узких улочках и в кабачках Рима, только он дает нам услышать голоса этих людей. И там, как и повсюду, видим мы ту же картину: общество разделено на две группы — есть тут старики, поклонники Катона, и веселые юноши, жаждущие нового, любви и радости. Чью же сторону держал сам Плавт? Вот это сказать труднее всего. Порой он вслед за стариками осуждает все новое, порой он вместе с молодежью жестоко высмеивает стариков. Как бы то ни было, он сталкивает сторонников нового и старого чуть ли не в каждой пьесе. Можно поэтому сказать: у Плавта есть комедии молодых, где он за юношей, и комедии стариков, где он склоняется к Катону. Начнем с последних.
Самая характерная, на мой взгляд, «Привидение». Сюжет ее таков. Честный и добропорядочный гражданин уехал на несколько лет на чужбину, оставив дом на сына, скромного, хорошо воспитанного юношу. На беду хозяйский сын был еще слишком молод и неопытен и подпал под влияние ловкого, беспринципного и развратного раба Траниона. С таким наставником юноша вскоре изменился до неузнаваемости — он пьянствовал с утра до ночи, развратничал, тратил деньги на лакомства и наконец просадил все отцовское добро. Приехавший отец с ужасом и горем узнает, что вернулся на пепелище — нет у него более ни дома, ни сына.
Начинается комедия разговором городского раба, развратителя господского сына, и сельского раба, честного труженика, который с горечью упрекает его за это:
— Ты городской щеголь, столичный фат! Ты попрекаешь меня деревней!.. Что ж, пока можешь, губи именье, порть барчонка, некогда прекрасного юношу. Что ж, пейте дни и ночи, живите как греки (курсив мой. — Т. Б.), покупайте и отпускайте подружек… задавайте роскошные пиры! Для того ли старик, уезжая, поручил тебе сына? Это так ты понимаешь долг хорошего раба, чтобы портить ему именье и сына? Как же не назвать его испорченным, раз он занимается такими вещами? А ведь раньше-то из всех юношей Аттики он был самым бережливым и воздержанным. А сейчас ему дают пальму первенства уже за противоположные свойства. А все благодаря «твоей доблести» и твоему руководству!
Транион же представлен как великий поклонник всего иноземного. Рекламируя дом, он замечает, что строил его не какой-нибудь варвар-кашеед (то есть римлянин), а греческий мастер. На пирах, которые он устраивает с хозяином по-модному, были флейтистки и арфистки (Mostell., 959–960). Он нагло отвечает деревенскому рабу, чтобы тот проваливал прочь — от него несет козлом, чесноком и навозом. Замечательно, что само это грубое слово «навоз» он произносит по-гречески, на греческий манер произносит он и слово «кашеед» (ibid., 41, 827). На это сельский житель весьма патриотически отвечает, что предпочитает родной навоз заморским яствам. Он проклинает Траниона и его мерзкий разврат (Mostell., 1—83).
Сам господский сын представлен весьма необычно. Он вовсе не дерзок, весел и беспечен, как положено быть герою новоаттической комедии. Это человек в прошлом порядочный, но слабый. Ныне он пал, и сам прекрасно сознает всю глубину своего падения. Свой первый монолог на сцене он начинает с того, что сравнивает человека с домом. Строители дома — родители. Они возводят его фундамент, не жалея расходов, они отделывают и полируют его, обучая детей наукам и праву. Окончательно готов дом после того, как дети послужат в легионе. Собственный его фундамент, продолжает наш герой, был заложен отлично. Но вот начались дожди и бури, дом не выдержал и начал рушиться. «Теперь меня разом оставили мужество, верность, доброе имя, доблесть, честь; я стал совершенно негоден к употреблению. Мои балки гниют от сырости, и я убежден, что мое здание уже не починишь — все рушится, фундамент погиб и никто не может помочь. Сердце болит, когда я подумаю, кем я был и кем стал… Моя бережливость и суровость служили образцом для других… сейчас же я — ничто и сам в этом виноват» (Mostell., 84—156).
Несомненно, под видом этого погибшего юноши выведено целое поколение римской молодежи, оставившее путь, завещанный отцами, «погубившее свой фундамент» и пошедшее стезею порока. Это подтверждают заключительные слова Траниона:
— Да, — говорит он, — я признаю, что он пил, в твое отсутствие освободил подружку, растратил деньги, занятые под проценты… Так разве он сделал что-то такое, чего бы не делали дети лучших родов? (ibid., 1139–1141).
Разумеется, сочувствовать этому жалкому, опустившемуся человеку невозможно. Отвратительно и его окружение: грубый и подлый Транион, не имеющий даже обаяния ума и дерзости Псевдола или юмора Хрисала, хитрая, расчетливая подружка и вечно пьяный друг. Таковы плоды эллинизации. Даже чужие рабы жалеют его отца.
Такую же жалкую картину представляет герой «Трех грошей»: никчемный, пропащий человек. В прологе к комедии появляются две женщины — Роскошь и ее дочь Нищета. Сначала с помощью Роскоши наш герой спустил все деньги; теперь его подругой станет Нищета. Начинается комедия пламенной филиппикой в стиле Катона:
«Ведь здесь страшный мор опустошил добрые нравы. Почти все они умерли. Зато дурные нравы, пока хворали добрые, разрослись, словно трава, щедро политая водой; и уже можно собрать обильную жатву. Так что сейчас у нас нет ничего дешевле, чем дурные нравы. Слишком многие сейчас стремятся к угождению немногих, а не к общему благу. Так капризы побеждают общую пользу, а капризы эти часто обременительны и отвратительны, они мешают частным и общественным делам» (Trinum., 28–38).
Опустившегося героя этой комедии его друг горячо и справедливо упрекает. «Неужели затем, — говорит он, — твои предки передали тебе доброе имя, чтобы ты загубил своим пороком то, что они добыли своей доблестью? Твой отец и твои деды проложили для тебя широкую и ровную дорогу к почестям, чтобы ты мог быть гордостью для потомков. А ты сам сделал эту дорогу тяжкой из-за праздности и глупых нравов. Ты хотел поставить свою любовь выше доблести. И ты воображаешь, что сможешь этим путем оправдать свои грехи? Нет, никогда. Прими же в душу доблесть и изгони из сердца лень: занимайся делом на Форуме с друзьями, вместо того, чтобы по своему обыкновению валяться в постели с подружкой» (Tritium., 642–651). Сам Катон мог бы подписаться под этой речью!