Чухонская таратайка на высоких колесах подвезла к двухэтажному деревянному дому их обоих.
Я был очень встревожен, и в голове у меня был туман.
Помню, вначале у меня в сознании оказалось два Максима Горьких. Один тот отвлеченный, смутный, занимающий большое пространство и пахнущий типографской краской. А другой — вот этот человек, имеющий право называть себя Максимом Горьким.
Было странно подумать, что весь Горький у нас и что с приездом его к нам никакого Горького за стенами этого дома не осталось. Будто к нам в дом привезли с площади известный памятник и площадь опустела.
Горький оказался человеком огромного роста, слегка сутулым и совсем не таким, как на открытке. Вместо блузы, на нем была короткая куртка, наглухо застегнутая. Волосы были коротко острижены. Ничего монастырского или страннического в настоящем Горьком не было. Он был похож, как мне тогда показалось, на солдата. Глаза мне понравились — серо-синие, с длинными ресницами. Ресницы придавали взгляду необыкновенную пристальность.
Горький стоял в дверях и говорил неожиданным басом.
— Я провинциал, — говорил он Стасову застенчиво и угрюмо.
«О» в этом слове «провинциал» звучало так, будто на пем ударение.
Это еще был нижегородский Горький.
Весь вечер я держался вдали от Горького. Да и о чем мне было говорить с ним? Если бы он оказался таким симпатичным, как на открытке, я бы, пожалуй, подошел к нему и заговорил. А то вдруг — этакий рост, этакий бас, да еще волком глядит. Нет, тут не заговоришь.
Но я следил за ним из угла, пока Глазунов играл на рояле, пока пел Шаляпин. Горький разговаривал мало и часто хмурился. Когда он улыбался, лицо его делалось немножко хитрым и задорным, как у нашего слободского парня. Будто он затеял мальчишескую каверзу.
Только к концу вечера, после того как я продекламировал свои детские стихи, я очутился рядом с Горьким в углу, Мои друзья рассказывали Горькому, что я болен и мне необходимо уехать на юг.
Горький нахмурился, подумал, а потом сказал уверенно и просто, как человек, который все может сделать:
— Хотите жить в Ялте? Ладно, я это устрою.
* * *
Через неделю я получил телеграмму из Ялты:
«Вы приняты ялтинскую гимназию приезжайте спросите катерину павловну Пешкову мою жену пешков».
Другая телеграмма — на имя моего отца:
«Ваш сын принят четвертый класс ялтинской гимназии директор готлиб».
С тех пор прошло двадцать пять лет, но я помню обе телеграммы от первого до последнего слова.
Пешков. Мне казалось, что эта скромная фамилия существует для того, чтобы служить завесой, скрывающей сияние знаменитого имени «Максим Горький». Ведь неловко же всегда именоваться громким титулом. Директор Готлиб — какой, должно быть, сердечный человек этот директор, посылающий телеграмму только для того, чтобы обрадовать неизвестного ему мальчика!
Обе телеграммы с моря. Про море я читал у Роберта Льюиса Стивенсона[103] и почему-то думал, что к морю я попаду, только когда вырасту.
И вдруг — какой неожиданный поворот событий. Я один — без провожатых еду на берег моря и посылаю с пути гордые и восторженные письма своим пятерым братьям и сестрам.
Вот как далеко залетели мы, воронежцы. К Черному морю катим, к Максиму Горькому, к директору Готлибу.
* * *
В Ялте меня ласково встретила Екатерина Павловна Пешкова, о которой говорилось в телеграмме. С ней было двое ребят, шестилетний Максим и двухлетняя Катюша. Это была небольшая, но дружная и веселая семья. Жили они на даче Ярцева, в белом доме на горе Дарсан. Народу был у них всегда полон дом. То и дело грели самовар.
Здесь я прожил года полтора. Близился 1905 год. На даче Ярцева я узнал, что значит «массовка», и впервые потрогал холодный и плоский браунинг, оружие тогдашних революционеров. Постоянно появлялись у нас незнакомые люди, вроде студентов, только более серьезные и занятые, — агитаторы и организаторы. Они были у нас как у себя дома: подолгу спорили и курили за неурочным чаем. Но, бывало, не успеешь как следует познакомиться с приятным человеком, как он уже исчезает, а вместо него появляется другой. На свиданье к ним приходили снизу из города рабочие — отчаянная молодежь (помню трех Петров, всегда готовых в бой).
Все эти люди были так не похожи на обычных ялтинцев. Ялтинцы — это грустные и одинокие чахоточные, лежавшие на верандах, и та нарядная публика, которая ела мороженое в кондитерских и скакала на татарских лошадях по набережной.
Вокруг дачи постоянно шныряли шпики. Часто у нас в доме по ночам лихорадочно пересматривали и уничтожали письма в ожидании обыска.
Однажды рано утром в комнату вбежал маленький Максим и отрывисто, как его отец, сказал:
— Там какой-то дяденька… кажись, генерал пришел.
— Не генерал, а полицейский пристав, — прозвучал из передней вежливый голос.
Но, несмотря на все бедствия и угрозы, на даче Ярцева люди жили легко и бодро. Всем было просторно, всем хорошо.
И свои, и чужие чувствовали, что всем живется так славно потому, что в этом доме хозяйка — Екатерина Павловна Пешкова, такая молодая и приветливая, такая строгая и молчаливая.
Алексей Максимович приехал в Ялту после своего сидения в Петропавловской крепости. Он пожелтел, осунулся и отпустил небольшую бороду — жесткую и рыжеватую.
Вокруг него роем зажужжали люди всех званий, занятий, возрастов.
Помню его высокого, в широкополой черной шляпе, с палкой в руке. Он идет по пыльной белой дороге в полдень, когда нет тени. Всюду за ним следуют люди. Любопытные. Они показывают пальцами и говорят:
— Это Максим Горький. И про меня:
— Это сын Максима Горького.
Таких сыновей, как я, у Горького было довольно много.
Однажды он пришел ко мне и сказал:
— Вот что. У меня есть для вас два ученика. Хорошие ребята. Такие великолепные круглые затылочки. Пришли ко мне учителя просить. Я их послал к вам.
На другой день явились маленькие стриженые ребятишки. Я прежде всего посмотрел на их гладкие, круглые затылки, о которых говорил Горький.
— Нас к вам Максим Хоркий прислал, — сказали ребята, — он велел, чтобы вы нас учили.
В одном из них Горький не ошибся: он действительно хотел учиться.
А другой оказался дрянным мальчишкой. На уроках он издевался надо мной, строил рожи, показывал язык, нарочно ставил кляксы на своих и на моих тетрадях.
Из любви к Горькому я долго терпел обиды и поношения, но наконец не выдержал и прогнал своего мучителя.
После этого он несколько дней бегал за мной по улице и кричал мне вслед: