Элен подняла глаза на Александра Федоровича: «Каким светлым умом, силой воли и любовью к людям обладал этот ныне немощный человек? Наверное он, сам не осознавая происходящего, цеплялся за жизнь, надеясь застать воплощение своей мечты в реальность». Элен взяла в руки вырезанные из газет заметки об отмене матча на первенство мира по шахматам между Алехиным и советским гроссмейстером Михаилом Ботвинником.
– Вы играли в шахматы? – поинтересовалась она.
– В домашние, любительские, – уголками губ улыбнулся Александр Федорович, – я с нетерпением ожидал игры Алехина с советским гроссмейстером. Надеялся на победу нашего Алехина. Но неожиданно он умер, неожиданно и очень странно… Да, многое мне виделось в жизни странным… Искал ему объяснение и хорошо, когда не находил. В противном случае меня всегда охватывало отчаяние… От того, что я никак не мог исправить чудовищное, до чего докопался… – мрачно заключил Александр Федорович, и вдруг посветлел. – Вы умны и очаровательны, Элен! Я готов смотреть на вас бесконечно, всю… – задержался он, хотел сказать – «всю жизнь», но остановился.
На девяностом году жизни он сделал предложение Элен, несмотря на почти полувековую разницу в возрасте. Любовь к ней держала его на земле. Она заплакала, жалея его, боясь, что ее отказ сильно огорчит его. Он без слов понял ее. Шансов на взаимную любовь не было. Больше не зачем было цепляться за жизнь. Александр Федорович Керенский скончался 11 июня 1970 года, на девяностом году жизни. Элен дала телеграмму в Лондон, старшему сыну. В Америке Александра Федоровича, человека без подданства, похоронить было нельзя. Сын отвез гроб в Лондон, где прах был предан земле на муниципальном кладбище для нищих и бездомных. Дети плохо знали отца. В Англии его почти не помнили. В своих мемуарах Джордж Бьюкенен предпочитал вместо Керенского иметь во главе России генерала Корнилова.
Сын даже не присутствовал на похоронах. Заплатил за них деньги, и этим его прощание с отцом ограничилось. Прах небрежно ссыпали в общую могилу. Рядом не было ни родных, ни соратников, даже священника. По существу, он всегда был – один. Были сподвижники в борьбе за демократию, но по сравнению с толпами народных масс они представлялись малостью.
В России кратко, без комментариев, сообщили о его кончине. Без сомнения, были люди, помнившие его, лично знакомые с ним, даже на его родине, но высказать свои чувства к Александру Федоровичу Керенскому, первому демократу во главе России, они тогда не могли.
Сейчас, когда в стране происходит то, что Керенский пытался осуществить в 1917 году, его имя и дела начинают вспоминать, хотя еще редко и робко. В его образе довлеет клеймо проигравшего, потерпевшего неудачу в демократизации страны. И Берберова в своей замечательной книге мемуаров «Курсив мой» написала: «…все было в ту весну, в то лето, кроме быстрых, верных и необходимых дел. Не было гения… А был тот, главный виновник всего, который дал России опоздать к парламентскому строю на сто лет, тот, который не дал возможности кадетам и социалистам выучиться ответственному ремеслу государственной власти или хотя бы ремеслу оппозиции… кто вел страну от позора к позору… Тогда на верхах люди бросали все и уходили: сначала царь и его министры, потом кадеты, потом социалисты. Оставались самые неспособные и неумные…»
Общеизвестно, что «политика – дело последнее (хотя и необходимое)», грязное дело. И вот в 1917 году, впервые в истории России, в политику пришел человек честный, с кристально чистой душой, юридически образованный, успешно применявший свои знания в адвокатской практике, никем не назначенный, никем не навязанный, любимый интеллигенцией и рабочими, с прекрасными помыслами, деятельный до самопожертвования, известный с юных лет защитой интересов народа, потом не всегда понимаемый им, но не пошедший навстречу его низменным и невежественным слоям. Он потерпел неудачу, что было неудивительно, но до конца жизни оставался верным своим принципам, вере в преображение России, которое наступает, пусть медленно, иногда с теми же ошибками, что и в семнадцатом году, иногда отступая от намеченной цели, опрометчиво не используя опыт Февраля, но наступает, неотвратимо.
Этот факт неоспорим, как и кто бы к нему ни отнесся.
Дети рождения начала тридцатых годов взрослели и умнели медленно, с пионерских лет погружаясь в пафос пятилеток и вражду к капиталистическому окружению. Я не был исключением. Но к своим тридцати годам интуитивно почувствовал сочувствие к «наемнику капитала», заядлому «контрреволюционеру» Александру Федоровичу Керенскому, хотя и называл его неправильно, ставя на его фамилии ударение на первом слоге вместо второго, впрочем, так же как и его всевозможные обличители. Слишком яростно его ругали, и к тому же бездоказательно, а такая ругань, как я уже понимал, является признаком бессильной злобы и слабости.
К тому же от старших и более опытных товарищей я слышал мнение, что в социальном развитии нашей страны «следовало бы остановиться на феврале».
Общение с поэтом Андреем Вознесенским приподняло и раздвинуло для меня горизонты в понимании жизни и литературы.
Я знал, что архив Керенского – потом выяснилось, что личный, – находится в Америке в библиотеке Станфордского университета, точнее, в русском отделе Гуверовского института при университете. И надо же случиться такому, что мой племянник из Ленинграда решил уехать в Штаты, считая, что там сможет реализовать себя как программист и личность, жить достойно своим способностям. Поступить в Станфорд ему не удалось, подкачал тогдашний английский, еще недостаточно освоенный. Пек лепешки у хозяина-мексиканца, ремонтировал муниципальный дом для эмигрантов – он и в России был мастером на все руки. И лет через пять, получив официальное право на работу, стал программистом, и не простым, а самой высокой квалификации, вызвал в Штаты жену с сыном, тоже отличную программистку, и родителей, уже пенсионеров. Звали его Сашей Буровым. Его мама, Елена Зиновьевна Бурова, научный сотрудник, была моей двоюродной сестрой, самой близкой. Ее отец – родной и любимый брат моего отца, Зиновий Стронгин, геройски погиб на войне. Его жена, Александра Павловна, пережила блокаду в Ленинграде. И надо же случиться, что семья Буровых пригласила меня в Америку, в городок Монте-Вью, что в семнадцати километрах от Станфордского университета.
Надышавшись чистого воздуха Калифорнии и страны, строго и свободно живущей по законам, я набрался смелости и попросил родных подвезти меня до заветной библиотеки. Мой племянник настолько отлично справлялся с обязанностями, что шеф фирмы отпустил его в рабочее время часа на три-четыре, за которые мы успели съездить в Станфорд. В течение одной минуты, предъявив международный паспорт, я получил пропуск в читальный зал русского отдела архива, а еще через пару минут мне принесли ящик с личным архивом Керенского. Глаза разбежались от обилия интереснейших документов и радости, но я, как деловой американец, не стал терять время на эмоции и, отобрав самые важные для себя материалы, перепечатал их на ксерокопирующем аппарате, расположенном в читальном зале. Саша оплатил стоимость ксерокопий, а до этого – мою туристическую поездку по Калифорнии, за что я ему вечно благодарен, и, конечно, сестре, без «нажима» которой я, не зная английского, самостоятельно не добрался бы до Станфорда. Надо же было всему этому случиться? Удивительному благоприятному стечению обстоятельств для знакомства с жизнью незаурядного, необычного для своего времени человека, первого истинного демократа во главе России. Работая над архивом и другими документами о 1917 годе и Керенском, я обнаружил, что жизнь сводила меня с людьми из его времени. Этажом выше жила подруга моей мамы Лидия Исааковна Винавер, чей муж приходился племянником Максиму Моисеевичу Винаверу, члену Государственной думы, кадету, известному прогрессивному общественному деятелю России. На похоронах моего отца, на панихиде, выступал Николай Николаевич Накоряков, бывший директор Гослитиздата, а в 1917 году – военный комиссар 12-й армии Временного правительства (!). Прежде ничего подобного об этих людях я не ведал. Расскажу подробнее, поскольку даже их облик, их человеческий настрой помогли мне представить людей из окружения Керенского и понять его самого.