Вам ничего не стоит попытаться привлечь великое имя Горького для оправдания “всей Вашей литературы”. Не забыли ли Вы о существовании в русском языке такого слова, как бесстыдство?»
Какой пафос, какой величественный тон письма! Ну просто — «Письмо Белинского Гоголю». Хотя отличие есть. То написано искренне. А это, на мой взгляд, сплошная ложь, прикрытая пафосом. Слово «бесстыдство» в гораздо большей степени можно применить к автору этого письма. Оказывается — это они «заботились» о Зощенко, вульгарно разбирая и грубо обругивая лучшие его вещи, отнимая у него остатки здоровья. Почему Ермилов столь «величественен»? Что, вообще, от него осталось, кроме этого лживого письма? — это можем мы спросить сейчас. Но для Зощенко тогда это письмо звучало приговором. Если сам «великий Ермилов» изображает весь его творческий путь как путь позора и предательства «лучших чаяний советского народа», — то ситуация безнадежна.
Наступает резкое ухудшение здоровья. Еще один результат «неустанной заботы» о писателе Зощенко. Особенно ему стало худо после появления, вслед за письмом Ермилова, злобной, уничтожительной статьи «Факты опровергают клевету» в газете «Известия» за 7 сентября. Видимо, кто-то решил: «недовоспитали». После этого имя Михаила Зощенко исчезает надолго.
Однако заботу — если не о литературных делах, то хотя бы о разрушенном его здоровье — все-таки проявляют; в конце этого ужасного года Зощенко получает в Литфонде ссуду 3 тысячи рублей и бесплатную путевку в Сочи, в санаторий имени С. Орджоникидзе.
Умереть Зощенко не дают.
Вот как описывает его жизнь Г. Леонтьева, одна из свидетельниц последних лет (Леонтьева Г. Ненаписанная новелла // Вспоминая Михаила Зощенко. Сборник):
«С 1954 года, после встречи с английскими студентами, где Зощенко позволил себе не согласиться с рядом положений постановления и доклада Жданова, в коем он именовался подонком, хулиганом, пройдохой, несоветским писателем, гонения возобновились с новой силой.
Как раз к той печальной поре в жизни Зощенко и относится моя первая встреча с ним. Случилось это так. Мой теперь уже старый друг Ю. Нагибин мечтал о личной встрече с Зощенко. В отличие от подавляющего большинства писателей, в те тягостные времена, когда каждому мыслящему человеку стало ясно, что “оттепель” не обернется весной, не расцветет разноцветьем лета, Нагибин не боялся вслух высказывать свое восхищение как Зощенко и Ахматовой, так и на многие годы вычеркнутым из литературы Андреем Платоновым. И впрямь, на смену краткой “оттепели” вскоре пришла стужа, при которой в нашей культуре не только не могли выжить, но губились на корню какие бы то ни было ростки свободомыслия.
Зощенко в эти времена добывал хлеб насущный всякого рода нелитературными заработками, включая сдачу внаем части своего домика в Сестрорецке. Мой добрый (еще с институтских времен) товарищ ленинградский писатель и сценарист Дима Поляновский как раз ту часть домика и снимал. Он-то и привел нас с Нагибиным к Михаилу Михайловичу в его квартиру в Ленинграде, на канале Грибоедова.
Уже при входе в переднюю охватывало ощущение бедной пустоты и скудости. В доме не пахло вареным, съестным, хотя мы пришли в предобеденное время. Дух сурового аскетизма жил в маленькой комнатке, которую занимал хозяин дома: железная койка, покрытая суконным солдатским одеялом, пустые стены; лишь над кроватью висел маленький крестик. Возле кровати — древтрестовская тумбочка. Разнокалиберные стулья — родные братья тумбочки — Зощенко принес из глубины квартиры, где обитала его безработная жена. Ее согласны были взять куда-то машинисткой, но при условии, что она сменит замаранную фамилию Зощенко на девичью…
Благородным аскетизмом веяло и от лица Зощенко, худого, изрезанного глубокими морщинами, смуглого, с сине-коричневыми тенями под черными глазами, то тусклыми, то вдруг загоравшимися ярким, сверкающим светом.
Мы принесли с собой бутылку коньяка. Михаил Михайлович достал крохотные рюмочки. За наше многочасовое пребывание у него он едва пригубливал горячительную влагу, не опорожнив и половины малого сосуда. Он лишь беспрестанно курил, чередуя самые дешевые папиросы “Звездочка” с выпускавшимися тогда, тоже самыми дешевыми, полусигаретами “Новость”, которые он вставлял в опять-таки дешевенький черный пластмассовый мундштук.
В разговоре он ни разу не проявил себя остроумцем. Смеха его нам не довелось услышать. Все это было естественным в те трудные для него годы. Он лишь изредка чуть улыбался, причем глаза не теряли выражения печали и боли, улыбку означали только чуть приподнимавшиеся уголки лиловатых губ да собиравшиеся у глаз морщинки. Но думаю, что и в молодости вряд ли в обыденной жизни он бывал завзятым главой застолья, весельчаком и юмористом. Юмор, сатирические построения, как некая антитеза, принадлежали целиком его творчеству, не проникая в каждодневную жизнь.
Конечно, после того первого посещения я не осмелилась бы по своей воле нарушить еще раз уединение Зощенко. Но обстоятельства сложились так, что вскоре, в мой очередной приезд в Москву (я тогда была аспиранткой Института теории и истории искусств при Академии художеств), Мариэтта Сергеевна Шагинян попросила меня передать маленькие сувениры Михаилу Михайловичу. Их связывала несколько необычная любовь-нелюбовь, приятие-неприятие: Мариэтта Сергеевна была неистребимым оптимистом, отличалась редкостным, поразительным жизнелюбием, общительностью, животворной энергией; Зощенко же, судя по его серьезным научным работам (примечания к “Возвращенной молодости”, повесть “Перед восходом солнца”), всегда был склонен к депрессии, иссушающему самоанализу.
После этого второго посещения Зощенко уже сам пригласил меня, если не будет у меня страха, а будет желание, навестить его дом еще. С того дня до последнего края его жизни я бывала у него в течение почти двух лет не слишком часто, но регулярно.
Однажды Михаил Михайлович сказал мне, что, дескать, вполне понятно и объяснимо, что ему в его отшельничестве приятны мои приходы и долгие разговоры. Но мне-то что в нем, что мне, молодому человеку, в нем, старом, отмеченном клеймом отщепенца, отторгнутом от общества? Я ответила ему, что в моем представлении он — прямой духовный наследник декабристов, и прежде всего лучшего, любимейшего мною из них — Михаила Сергеевича Лунина. Наследник по всему — по чистоте душевной, честности, несгибаемой принципиальности, верности своему делу, истинно гражданской позиции. Тогда Зощенко первый и единственный раз поцеловал мою руку».