На следующее утро он встает, как обычно, в четыре, едва лишь среди плюща начинают щебетать птицы. Тихо, чтобы не разбудить Софью, одевается и на цыпочках спускается по лестнице. Беллерофонт, как было договорено, уже оседлал для него старого коня, белого в яблоках.
Цель поездки — озеро Борнзее, куда Шлиман и добирается через добрых полчаса. Жив ли еще старый рыбак Иленфельд? Нет, это, разумеется, невозможно. Разве что жив его сын? Сын жив. На озере, в лодке, они радостно беседуют, пока вдруг, к великому ужасу рыбака, товарищ его детских игр, раздевшись, не прыгает в воду. Что за удовольствие для человека, которому за шестьдесят! Но для Шлимана это и в самом деле огромное удовольствие. Они договариваются, что каждое утро рыбак будет вывозить его на середину озера.
Обратный путь длится немного дольше: к тому времени все уже поднялись, везде нужно остановиться и поболтать о старых временах и старых знакомых, из которых, правда, большинство в могиле.
Он собирался только отдыхать и совершенно не работать, но, к сожалению, осуществить этот план не удается. Уже на третий день из Пенцлина, тяжело дыша и обливаясь потом, приходит почтальон и приносит гору писем и корректур на немецком, английском и французском языках. Их надо немедленно править. А правка корректур для Шлимана — это не выискивание и исправление опечаток, а большая работа: с тех пор как он кончил рукопись, были сделаны новые находки, и некоторые его утверждения оказываются ошибочными или могут быть превратно поняты. А это значит, что с семи утра все в доме пастора ходят иа цыпочках и говорят едва различимым шепотом, дабы не мешать великому человеку, который сидит и пишет в своей комнатушке наверху или в новой беседке.
После обеда приезжают гости. Однажды являются сестры Шлимана, но в первые же минуты разыгрывается весьма бурная сцена. Элизе, самая старшая, дала волю своим родственным чувствам и навезла племяннице и племяннику столько конфет, что их хватило бы на год. «Ты что, хочешь этой дрянью отравить детей? — напускается на нее Шлиман. — Сидела бы тогда лучше дома!» И кулечки, описывая большую дугу, летят из окна.
Затем приезжает Карл Андрее, прежний калькхорстский кандидат. Теперь это уже старичок лет за семьдесят, еще более старомодный; робкий и чудаковатый, чем прежде. Но из заднего кармана он вытаскивает букетик полевых цветов, которые собрал по дороге, и вручает его госпоже Софье, шаркнув ногой, как это делали лет сто назад.
— Оставайтесь у нас на все время, пока я здесь, господин Андрее, — просит Шлиман. — Мой двоюродный брат как-нибудь найдет для вас место. Я был бы рад, если бы мог время от времени побеседовать с вами полчасика. Ибо вы самый ученый человек из всех, кого я знаю. Вам, кроме этого, не придется ничего делать — вы должны будете только хорошенько поправиться и основательно отдохнуть. Библиотека от вас не уйдет: в Нойштрелице вряд ли найдут кого, кто бы согласился за сто талеров в год работать так же много, как вы.
— Если бы не ваша помощь, господин Шлиман, я бы давно умер с голоду.
Но едва начавшись, разговор прерывается: целый день, а еще больше вечером, приходят из деревни да и со всей округи старики, чтобы приветствовать вернувшегося на родину Шлимана и поделиться воспоминаниями. Ибо быстро разнеслась молва, что он не стал высокомерным и не забыл родного диалекта.
Издалека тоже приезжают гости — Герман Нидерхоффер, например, тот самый мельник-подмастерье, что забрел когда-то пьяным в лавку к Шлиману. Странствовал он, рассказывает теперь Нидерхоффер, в общей сложности десять лет, пока, наконец, не устал и не помирился с отцом. Тот не только подыскал ему бравую жену, которая отучила его пить, но и место писаря. Потом его назначили сборщиком пошлины па дороге. Сейчас он на пенсии, живет тихо и не тужит: разводит кроликов и голубей, собирает почтовые марки.
Увы, огонь былых времен, кажется, угас.
— Вы далеко не так красивы, как в тот вечер, когда в синем сюртуке с блестящими пуговицами стояли у меня в лавке. Эту картину я никогда не забуду, — говорит Шлиман, немного разочарованный.
— Да и вы не так молоды и наивны, как тогда, — отвечает Нидерхоффер, не растерявшись. Они оба смеются, и смех восстанавливает дружбу, рожденную мимолетной встречей.
— Прошло почти пятьдесят лет, господин Шлиман, а я все еще помню Гомера. Хотите послушать?
Что за вопрос! Нидерхоффер встает и, опираясь о стол, начинает, как в ту незабываемую ночь:
Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который...
Шлиману хочется заткнуть уши. Виной тому не только чрезмерное скандирование и неправильное Эразмово произношение. Вот пропущено слово, вот одно заменено другим — и прекрасный греческий язык жестоко исковеркан. Шлиман в своей жизни очень редко говорил неправду, а из вежливости — и подавно. Но теперь он не может поступить иначе: весьма сердечно благодарит старого Нидерхоффера и восхищается, как чудесно тот помнит Гомера. Разве он вправе обидеть того, кто зажег в душе его огонь? Кто в мгновение осветил пропасть. Кто его, обреченного, вернул на правильный путь, приведший к желанной цели.
В один из дней, когда пребывание Шлимана в Анкерсхагене подходит к концу, ждут еще одного визита. Уже с утра Шлиман сидит в беседке, оставив корректуры. Он спрашивает пастора, не распорядится ли тот, чтобы позвонили в колокола.
— Ради чего? — недоумевает Беккер.
— Ты ведь знаешь, кто сегодня приезжает!
— Ну, я полагаю, из-за этого не стоит звонить в церковные колокола, — отвечает пастор полунасмешливо, полусердито.
— Жаль, — говорит Шлиман, — а я так хорошо все придумал.
Но дело обходится и без колокольного звона. После обеда на двор, громыхая, въезжает наемная карета. В ней сидит краснолицая, очень полная- старая женщина в старомодном черном шелковом платье. Прежде чем она успевает понять, что происходит, Шлиман ссаживает ее с коляски и целует в обе щеки.
— Минна, — говорит он, глубоко растроганный, — Минна!
Но она молчит и готова сквозь землю провалиться: очень красивая, строгая женщина, лет на тридцать моложе ее, выходит из дому и сердечно приветствует гостью.
— Пойдем, — торопит Минну друг ее далекого детства, — пойдем сразу в сад! Ты знаешь, что мои инициалы все еще видны на стволе липы? И что за прудом все еще стоят кусты жасмина и ракитника, где мы однажды спрятались, когда нас искала твоя мать? А знаешь самую последнюю новость? Я бы ни за что не поверил, если бы пастор не дал мне честного слова. Помнишь, Пранге рассказывал, что ногу Хеннинга Браденкирла зарыли в церкви перед алтарем? Не забыла? Когда десять лет назад в церкви перестилали пол, в песке действительно нашли кость ноги, и больше ничего. Что ты на это скажешь?