Либо заигрывает с тоталитарной (как вариант — националистической) идеологией, небрезгливо находя здравые резоны, полезные соображения даже и в том, что органически несовместимо с идеалами свободы и правопорядка, то есть, по мнению либералов, вступая в сотрудничество с дьяволом, пытаясь своим авторитетом «отмыть», «обелить» то, что изначально и непоправимо поражено проказой.
Тут, с точки зрения либерала, нет и не может быть потачки. Уверенный в том, что коготок увяз — всей птичке пропасть, он безо всякого снисхождения берет в учет и оскорбительное для свободы высказывание, и факт неосмотрительного соратничества с «Днем», «Правдой», «Нашим современником», и, бывает, случайную обмолвку. Неразборчивость в связях, в том числе и интеллектуальных, продиктованных моральной любознательностью, карается остракизмом, тем, что потенциального собрата, оказавшегося «еретиком», «отступником», исторгают, по удачному выражению критика Михаила Золотоносова, из либерального сообщества — по большей части справедливо, но случается, что и поспешно.
Эта маниакальная, повторюсь, щепетильность либералов обычно неприятно изумляет. Говорят о «либеральном терроре», о «либерал-большевизме», о том, что либералы многое и многих потеряют, если не овладеют искусством диалога с цивилизованными оппонентами и, в заботе о чистоте рядов и собственных риз, оттолкнут от себя потенциальных попутчиков. В качестве наиболее эффективного примера ссылаются, как правило, на сдержанное, в лучшем случае, и предвзятое, в худшем, отношение либералов к Солженицыну, которого в чем только не подозревали (от латентного антисемитизма до ясно выраженного «аятоллизма») лишь потому, что его позиция, его мировоззрение и практические рекомендации, как нам обустроить Россию, как истинно уверовать, как вернуть искусство XX века на единственно праведный путь, вызывающе антилиберальны — при всей их безусловной демократичности.
Эти суждения нельзя признать совсем уж безосновательными. С несколькими, правда, принципиальными уточнениями.
«Либеральный террор», в чем общество имело уже массу случаев удостовериться, — процедура скорее гигиеническая, чем карательная. Человеку, который совершил нечто предосудительное, с точки зрения собратьев, отказывают от дома, публично заявляя о причинах такого решения. Печатайся на здоровье — но только не у нас; работай на здоровье — но опять же не с нами; высказывай любые убеждения — но с риском для собственной репутации в глазах либералов, — вот, собственно, и весь «террор», поскольку ни о каких иных репрессивных действиях «либеральной жандармерии» (а я и сам, по-видимому, к ней принадлежу) мне лично слышать не приходилось.
Что же касается термина «либерал-большевизм», то в нем, похоже, почти что нет содержания, кроме оценочного и кроме, может быть, того, что он указывает на склонность либералов к решительным санитарным мерам в минуту опасности. Но вот большевистского ли происхождения эта склонность?
Спросим у американских академиков, которые потребовали от уличенного в антисемитизме Игоря Шафаревича, чтобы он добровольно покинул их ряды (автор «Русофобии» этому призыву мужественно не внял, предпочтя покинуть редколлегию «Дня» и заметно воздерживаясь с той поры от наиболее одиозных заявлений, так что акцию членов американской Академии нельзя считать совсем уж безрезультатной).
Или спросим у британских и датских писателей, которые, не колеблясь и не мямля, поставили вопрос об исключении Тимура Пулатова из международного ПЕН-центра, едва только выпорхнула на страницы «Дня» чудная пулатовская идея: «Я за то, чтобы организовать евразийский ПЕН-центр на базе Среднеазиатского и Русского, но не того, который Рыбаков возглавляет. Нас обвиняют те, кто не имеет своей Родины, не имеет языка, совести, те, кто из поколения в поколение из одной страны в другую переезжая, все только разрушает… Нас спасет только союз — славянский и тюркский, союз православия и ислама…»
Британцы, датчане, американцы, они что — тоже большевики? Или, может быть, мы признаем эту склонность к самозащите, к самоочищению родовым свойством либерализма вообще, изумляющим многих российских интеллигентов лишь потому, что привычка к интеллектуальной и нравственной гигиене у нас, увы, пока что не повсеместна?
Теперь — к вопросу о Солженицыне.
Можно и нужно, разумеется, сожалеть о крайностях и перехлестах в полемике с автором «Наших плюралистов», «Темплтонской лекции», «Красного Колеса», других беллетризованных и небеллетризованных публицистических трактатов, как можно и должно сожалеть о том, что подавляющее большинство либеральных оппонентов Солженицына не дотягивает в споре с ним до того уровня корректности, серьезности и уважительности, который представлен Андреем Сахаровым и, с известными оговорками, Григорием Померанцем.
Но обращаю внимание читателей на то, что и Сахаров — при всей подчеркнутой уважительности — спорил с Солженицыным весьма неуклончиво и неуступчиво, поскольку понимал, что перед ним (и перед нами) — не случайные заблуждения и умственные капризы замечательного художника, но стройная, всесторонне выверенная система убеждений, являющаяся в своей совокупности, может быть, единственной цивилизованной альтернативой либерализму — как западному, имеющему многовековую историю, так и нарождающемуся отечественному.
А раз альтернатива, то и проблема экзистенциального, едва ли не подсознательного выбора: уже не между добром и злом, но между различными, — с точки зрения либерала, одинаково возможными, одинаково авторитетными, то есть равноправными и в равной степени истинными — понятиями о добре и зле.
Легко в самом деле российскому интеллигенту выбирать между тоталитаризмом и либерализмом: семидесятилетний советский, двенадцатилетний германский, сорокалетний китайский опыт претворения тоталитарной доктрины в жизнь грузно падает на весы, освобождая личность от неуместных сомнений. Нетрудно пока пребывать и на позициях демократии — благо, мыслители этого стана за все годы перестройки и постперестройки не удосужились (или не захотели) сколько-нибудь определенно очертить контур собственной идеологии, в силу чего сам термин «демократия» превратился у нас в имя расплывчато-собирательное, объединяющее решительно всех, кому ненавистны коммунизм и национал-шовинизм, и эта нерасчлененность, напомню еще раз, позволяет отстоять завоевания августа 1991-го, хотя и мешает успешному продвижению вперед.
А тут…
С одной стороны, мир универсалий, абсолютных и исторически неподвижных истин, жесткая иерархия ценностей, смыслов и критериев, восходящая к Божественному Откровению в его православно-фундаменталистской интерпретации, — с другой же, мир исторически подвижный и исторически конкретный, вероятный и релятивистский, где никто не знает настоящей правды, потому что ее попросту нет в природе, и где все — от государственности до культуры, до бытовой этики — держится исключительно на общественном договоре.