Хорошо еще оставить миру такое произведение, которое будет полномочным представителем автора — везде и навсегда. Которое было бы равноценно всему остальному творчеству. Первой попыткой в этом смысле была «Песня Судьбы» — «глобальная», но недостаточно внятная. Потом «Возмездие» — недостроенная башня. И вот наконец получается, казалось бы, невозможное.
У всякого чуда, однако, может быть рациональное объяснение. «Двенадцать» — кульминационное событие в истории русской литературы, где напряженно выясняют свои отношения две силы — Поэзия и Проза. И дважды в момент бурного обновления литературного языка Поэзия и Проза соединялись в гармоничном сплаве «высокого» и «низкого», музыкального и грубо-просторечного, трагически-высокого и кощунственнокомического, вечного и сиюминутного. Первый случай называется «Евгений Онегин», второй — «Двенадцать». «Евгений Онегин» остался неподражаем для поэтов и в то же время стал «зерном» для русского психологического романа — от Лермонтова до Достоевского и Л. Толстого. «Двенадцать» как факт поэзии столь же неподражаемы, а для прозы последующих лет задали ключевую метафору: революция — стихия, вихрь, вьюга. Музыка исторической метели слышится в прозе 1920-х годов — от «Голого года» Бориса Пильняка до «Белой гвардии» Михаила Булгакова.
И еще одно эпохальное пересечение. Символизм и авангард. Русский символизм достиг предельной многозначности стихового слова. Русский авангард в поэзии футуристов обрел небывалую словесно-композиционную динамику. Закономерно, что Блок в 1910 году не отрекся от символизма в самом себе (хотя, в отличие от Андрея Белого, не декларировал вечную верность этой художественной системе). Вместе с тем он услышал и новую музыку авангарда, заинтересованно присматривался к формальным новациям Хлебникова и Маяковского.
Футуристы, устремившись в будущее, порой просто пропускали, промахивали настоящее. В 1915 году Маяковский назвал свою поэму (пожалуй, лучшее свое произведение) — «Тринадцатый апостол» (по цензурным причинам она была переименована в «Облако в штанах»). Название дерзкое, гиперболичное, но слишком эгоцентричное. Маяковский — поэт, стремящийся переделать мир, не разобравшись в его вечных, незыблемых законах, в той философской цикличности исторического бытия, которая символизируется числом «12». Блок как бы отстает на шаг назад от современника-экстремиста, а в итоге опережает его, подключившись к ритму вечности.
«Двенадцать» — произведение и символистское, и авангардное. В высшей степени многозначное и притом предельно динамичное. В этом смысле оно уникально и неповторимо. И уникальность эта — прежде всего эстетическая. Перед нами эталон художественного совершенства, наглядная модель литературы как таковой.
Литература, по определению Юрия Тынянова, — это «динамическая речевая конструкция». Динамика «Двенадцати» властно задана уже первыми двумя стихами с их резким графическим контрастом:
После третьей строки двустопный плясовой хорей сменяется протяжным анапестом:
Ветер, ветер,
На ногах не стоит человек.
Какая-либо монотонность исключена. И далее — непрерывно варьируются ритмы, чередуются жанры (частушка, городской романс, марш), речевые манеры. Никаких простоев, непрерывное движение. И нацеленность на финал. В поэме двенадцать главок. Конец каждой — промежуточный финиш – и всегда на подъеме интонации. Заметим: десять главок – с первой по третью и с пятой по одиннадцатую венчаются восклицательным знаком. Только четвертая завершается многоточием: «Ах ты, Катя, моя Катя, / Толстоморденькая…», но длинное слово, заполнившее целую строку, невозможно произнести без дополнительного ударения: «ТолстомОрденькаЯ», без повышения голоса на последнем слоге.
И начинается каждая главка с энергичного приступа, со смены плана. Поэма вообще кинематографична, причем некоторые главы содержат по несколько «кадров». А вот кадр финальный:
…Так идут державным шагом —
Позади — голодный пес,
Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
Этот аккорд из девяти строк подготовлен всем движением слова и стиха в поэме, что точно охарактеризовано Юрием Тыняновым: «…Последняя строфа высоким лирическим строем замыкает частушечные, намеренно площадные формы. В ней не только высший пункт стихотворения — в ней весь эмоциональный план его, и, таким образом, самое произведение является как бы вариациями, колебаниями, уклонениями от темы конца».
Сказано преднамеренно сухо, речь идет только о качестве конструкции, но как важно это качество и как трудно достигнуть эффекта, здесь описанного! Кстати, «уклонение от темы конца» ощутимо и в самой финальной строфе, в ее рифмовке AbAccDDbb (прописными буквами обозначаем женские окончания, строчными — мужские): между рифмующимися строками второй, восьмой и девятой — целых пять строк! Перед артистом, читающим поэму вслух, стоит труднейшая техническая задача: надо вытянуть голосом восемь строк подряд — так, чтобы слышалась рифма «пес» — «роз» — «Христос». Только тогда последнее слово поэта прозвучит в полную силу.
«Двенадцать» — самодостаточное и живое явление искусства, оно ценно прежде всего своей эстетической энергетикой. А все, из чего художественная гармония складывается, — есть материал. В том числе революция. В том числе Христос. Смысл — только в целом.
Пытаться сегодня истолковывать «Двенадцать» — равно что еще раз объяснять улыбку Джоконды или суть «Черного квадрата» Малевича. Столько уже существует интерпретаций.
Воспевание революции? Как в 1918 году критик-большевик Осинский напишет статью «Интеллигентский гимн октябрьской революции», так эту песню будет тянуть советское литературоведение семьдесят с лишком лет. Двустишие «Революцьонный держите шаг, / Неугомонный не дремлет враг!» упорно вырывалось из контекста, а Христос при помощи несложных идеологических уверток объявлялся «первым революционером» и «социалистом».
Такая же трактовка, но уже с осуждением Блока, звучала и с «другого берега»: «Он, написав “Двенадцать”, вторично распял Христа и еще раз расстрелял государя». Такую фразу, по словам Георгия Иванова, произнес в 1921 году Николай Гумилёв. Г. Иванов известен как мемуарист-фантазер, мог и присочинить. Хотя такое понимание «Двенадцати» разделяли в ту пору очень многие, так что процитированную фразу можно считать своего рода литературно-критическим обобщением.