Стихи загадочны, и, похоже, эта загадка не объяснима и для самого поэта.
«В основе стихотворения, написанного в стилевой манере «легкой поэзии» Э. Парни, — мотив напряженного, нетерпеливого ожидания любимой», — толкуется в Лермонтовской энциклопедии. Но Парни — подсказка самого Лермонтова, быть может, нарочитая, уводящая в «легкость» от серьезности. К тому же хорошо известно: от кого бы из иноязычных поэтов он ни отталкивался в своем творчестве, стихотворение всегда «переплавлялось» в его могучем тигле в чисто лермонтовское.
Это еще загадка: кого он ждет на «сумрачной равнине»? Может, «любимую», а может, и нет. Чья это «белеющая тень», отнюдь не разобрать. Чей голос шепчет ему во сне на ухо и чьи уста целуют лоб? Что, наконец, он узнает в этом таинственном шепоте, расстаявшем без слов?..
А ведь, по всей видимости, узнанное им, вернее, почувствованное столь важно, что он переходит на другой язык, записывая в стихах это видение, да и в письме обставляет его своими «шуточками»: «…стал сочинять французские стихи — о, разврат!» — и далее, переписав стихотворение: «Вы можете видеть из этого, какое благотворное влияние оказала на меня весна, чарующая пора, когда по уши тонешь в грязи, а цветов меньше всего…»
До гибели — чуть больше двух месяцев…
О том, что в «L’Attente» речь, возможно, вовсе не об ожидании «любимой», говорит его другое французское стихотворение «Quand je te vois sourire…» («Когда я тебя вижу улыбающейся…»), написанное неизвестно когда и якобы тоже в духе Парни.
Коль скоро Лермонтов в письме Карамзиной называет «L’Attente» своими первыми на французском стихами, то вполне вероятно, что за ним последовало и новое стихотворение, — не тогда ли им овладел демон поэзии…
А вот оно уж точно — о любимой: поэт благословляет тот прекрасный день, когда она заставила его страдать (называя ее: «о ангел мой!»). Только речь в этих стихах — о прошлом, это, скорее всего, воспоминание, хотя поэт и обращается к ней, своему единственному спутнику, в настоящем времени:
«Потому что без тебя, моего единственного путеводителя, без твоего огненного взора, мое прошлое кажется пустым, как небо без Бога».
Известно, кто был в его жизни единственным предметом неизменного чувства — Варенька Лопухина. К ней он обращался в «Валерике» (1840), ею же навеяны замечательные миниатюры 1841 года: «На севере диком стоит одиноко…», «Утес» и «Они любили друг друга так долго и нежно…» Так что второе французское стихотворение, с большой вероятностью, обращено к Вареньке…
3
Лермонтов «попрощался» с Петербургом и стихами: по предположению П. Висковатова, вскоре после того как дежурный генерал Клейнмихель вызвал его к себе и вручил предписание Бенкендорфа в сорок восемь часов покинуть столицу, поэт написал:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за стеной Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
Если вспомнить, как он, оскорбленный, метался раненым львом в кабинете Краевского, версия биографа кажется весьма правдоподобной: тот же стих, «облитый горечью и злостью», что и в последних шестнадцати строках стихотворения на смерть Пушкина.
Однако вот загадка — опять загадка! — подлинника этого произведения не сохранилось: один его вариант печатался, десятилетия спустя, с примечанием: «Записано со слов поэта современником», другой — с припиской: «Вот еще стихи Лермонтова, списанные с подлинника».
С«преданным народом» (в списках были варианты: «покорный им народ», «послушный им народ») литературоведы постепенно разобрались: В. В. Виноградов точно истолковал эпитет как «отданный во власть, предоставленный в распоряжение кого-нибудь» — строку, конечно, следует понимать как: «И ты, им отданный во власть народ», а не иначе. Но вот эпитет «немытая» по отношению к России — кажется отнюдь не лермонтовским определением. Не мог он написать «грязная, неопрятная» — о Родине, даже если и был крайне взбешен властными «господами» царского двора.
Тем не менее как раз таки этот уничижительный эпитет не вызывает никаких сомнений у лермонтоведов, хотя он совершенно не в его духе.
Т. Г. Динесман, автор статьи об этом стихотворении в Лермонтовской энциклопедии, например, буквально упивается сомнительным определением: «Слова «немытая Россия» закрепились в сознании мн. поколений рус. людей как афористич. выражение бедственного состояния родины».
Позвольте, русские люди, во многих поколениях, хорошо знают о бедственном состоянии своей страны, но родина для них мать, а мать русские люди никогда не называли «грязной», и никакая афористичность этого не изменит.
Не подменил ли кто-нибудь из переписчиков с «подлинника» одно лермонтовское слово (стихотворение напечатано только в 1887 году), дабы устами любимого народом поэта сказать нечто нехорошее про его родину, которую сам Лермонтов по-настоящему любил? Недругов — во все времена (а в наше время их только прибавилось) — у Лермонтова водилось немало, а уж в 80-е годы ХIХ века ненавистников России среди «своих» больше, чем надо, развелось: достаточно вспомнить «Бесов» Достоевского. Разве не могли они, пользуясь случаем, запустить в бочку меда свою ложку дегтя, метя и в Россию, и в того, кто был ей так верен?
«Оскорбительно-дерзкое и вместе с тем проникнутое душевной болью определение родной страны («немытая Россия») представляло собой исключит. по поэтич. выразительности и чрезвычайно емкую историч. характеристику, вместившую всю отсталость, неразвитость, иначе говоря нецивилизованность современной поэту России», — подводит «базис» под свою трактовку Динесман.
Вот только почему-то ученому человеку не приходит в голову, что за Лермонтовым никогда не замечалось оскорблений в адрес родины. Болеть душой за нее — болел, дерзить власти — дерзил, но страну свою ни разу — ни до, ни после — не оскорблял. К тому же филолог — не странно ли! — видит в слове, имеющем оттенок брезгливой гадливости, какую-то якобы «исключительную поэтическую выразительность». Что касается до «чрезвычайно емкой исторической характеристики», то это откровенная чушь: речь в стихотворении больше о «мундирах голубых», то бишь жандармах, охранке, нежели о «нецивилизованности».
В последний год жизни Лермонтов много думал о судьбе России. Свидетельство этому не только «замышленная» трилогия из трех эпох, его стихи («Спор» и другие), но и отдельные, сохраненные мемуаристами его высказывания. Так, Юрию Самарину он сказал: «Хуже всего не то, что известное количество людей терпеливо страдает, а то, что огромное количество страдает, не сознавая того». Тут боль за страну, за народ, добрый и простодушный, вверенный лукавой власти, но уж никак не упрек, что родина «отстала и неразвита». И самое главное: одна из последних записей в книжке, подаренной Одоевским, гласит: