После предъявления ордера они быстренько закруглились, взяли необходимые расписки и сдали меня «по инстанциям». И дальше все пошло как по маслу. Все процедуры отработаны до мелочей, и я мысленно отмечал все то, что мне было знакомо по книгам о порядках в дореволюционных тюрьмах. Оказалось, много общего, а кое в чем наши кагебешники и превзошли их.
Мордатый конвоир провел по коридорам и лестницам на первый этаж. Вдруг слышу, шипит мне в затылок: «Стой! Лицом к стене!». Не понял, вежливо оборачиваюсь: «Что вы сказали?». Ткнул прикладом в спину: «Ах, не понимаешь?! Мать-перемать…» — и шарахнул меня об стену. Я сразу вспомнил, читал где-то — я носом к стене должен повернуться, чтобы пропустить заключенного, которого вели навстречу. Чтоб не видел он моего, а я — его лица… Так начались «мои университеты».
Как и тебя, в ту же внутреннюю тюрьму привели. И в ту же камеру № 8 (видимо, всех через нее пропускали, чтоб сразу сломить). Тот же обыск, та же опись «имущества». Очень ускорило процедуру то, что никакого «имущества», кроме того, что на мне, не было. Совсем ничего — ни зубной щетки, ни бритвы. Повезло, что на ногах у меня были сапоги. Позднее я видел, как маялись те мужчины, у которых были ботинки: из ботинок выдергивали при обыске шнурки и при каждом шаге они сваливались с ног. Пропускаю подробности пребывания в 8-й камере, знаешь их сама. Так же фотографировали и снимали отпечатки пальцев. (Обратила ли ты внимание, что на картонках с отпечатками было мелко написано внизу «Хранить вечно». Представляешь, нас уже не будет, а эти картонки будут храниться в каких-то сейфах…).
В Новосибирской тюрьме продержали меня лишь несколько дней, затем отправили в Томск. Почему-то везли на вокзал не на «воронке», а на легковушке. Предупредили: «Чтоб без глупостей! Сразу на месте пристрелим!». До сих пор помню ощущение двух пистолетных дул, вжатых в подреберье справа и слева, и двух типов в штатском, между которыми меня посадили в машину.
В Томске, который только что был отделен от Новосибирска как самостоятельный областной центр, Управление КГБ временно разместилось в одном из корпусов политехнического института. Это самый старый район города и связан с именами Радищева, Бакунина, декабристов… На горе возвышается собор ХVII века, вокруг — почерневшие деревянные дома (чаще двухэтажные, с фундаментом, вросшим в землю), и спиралью сбегают с горы вниз мощеные булыжником улочки. Там же стоит и тюрьма, еще дореволюционной добротной кладки. А здание института, которое облюбовало себе новоиспеченное Управление, постройка 30-х годов, типа казармы, с широкими окнами в мелкий переплет и длинными коридорами.
Район этот я хорошо знал — были знакомые ребята в этом институте, и мы, студенты Университета, приходили к ним вместе готовиться к экзаменам, или они к нам. Учебников не хватало по языку, по общественным дисциплинам, вот и приходилось объединяться. И так странно было теперь ночами, под конвоем, шагать из тюрьмы в это еще недавно такое шумное здание института… Этот час ночной «прогулки» — на допрос и обратно — был как подарок: звезды над головой, спящие домишки, лай собак… Конвой здесь был не такой вымуштрованный, как в Новосибирске, дистанцию не так строго держали и «руки назад» требовали только при начальстве. Пока вели на допрос, хотелось надышаться, расслабиться, что-нибудь озорное выкинуть… Однажды услыхал, как пьянчуги где-то вдали глотки дерут, и сам запел:
«Широка страна моя родная!..
…Человек шагает как хозяин
Необъятной Родины своей!».
Ох и подскочил же мой солдатик! — «Молчать!».
А я знай себе горланю:
«Но никто в стране у нас не лишний,
По заслугам каждый награжден!
Золотыми буквами мы пишем
Всенародный! Сталинский!! Закон!!!».
Только тычками по шее заставил меня умолкнуть мой конвоир. Думал, пожалуется, но нет, видать, сам очень перепугался.
Допросы выматывали крепко. Некоторые длились по многу часов — эти типы сменяли друг друга по конвейерной системе. Однажды устроили допрос «на измор», более суток, пока не свалился. Разные типы среди следователей были. Но особенно запомнилась одна сволочь — женщина. Очень красивая. Молодая. Нерусский тип лица — кореянка, наверное. Похожа была на точеную статуэтку. И при этом — садистка настоящая. Такой бы место у нацистов… Она вела допросы в очередь с другим следователем. Тот был гад порядочный, но эта сто очков вперед всем мужикам могла дать. Допрос вела с утонченным издевательством. Нащупывала сначала самые болевые точки, а потом била наотмашь (в прямом и переносном смысле — «прекрасная ручка» у нее была тяжелой). Измывалась над заключенными с наслаждением. На допросы вызывала поздней ночью, когда труднее сосредоточиться, быстрее выдыхаешься. Почувствовав, что я не могу сдерживаться, когда задевают национальные вопросы, утроила поток антисемитских гнусностей… Узнала, что я недавно женат — избрала объектом издевательства эту тему, доводя меня до бешенства… В общем, не хочу и говорить об этой гадине. Знаю только, что ужасней, гнусней женщины-садистки, да еще к тому же и красивой, нет существа на свете…
В Томской тюрьме публика была пестрая. Трудно было, когда попадал в окружение одних уголовников. Хотя и среди них встречались интересные, даже душевные люди. С любознательными находил быстро общий язык.
Много спорили — о жизни, обо всем на свете. Помню, целый курс политэкономии прочитал компании воров, с которыми провел более месяца в одной камере… Ну, а с политическими («контриками», как нас называли) были просто интереснейшие диспуты, научные конференции (без кавычек!), полезные беседы и встречи. О людях, каких я перевидал за эти годы, надо отдельно писать. Хочу только сказать, что, как это ни парадоксально звучит, но никогда потом, уже на воле, я не чувствовал себя столь свободным, полностью раскрепощенным, как в годы заключения.
Общение в камере с людьми на первых порах казалось благом (сначала нас было четверо). Но очень скоро понял: необходимость жить нос к носу на таком маленьком пятачке с людьми тебе чуждыми, зачастую больными душой и телом, изо дня в день, без отдыха — очень трудное испытание… И как же я был счастлив, когда меня за строптивость на допросах наказали и сунули в одиночку! В общей сложности в одиночке я провел месяцев восемь, и должен сказать, что особенной тоски, мучений одиночества не испытывал. Мне тогда особенно хорошо и остро думалось. Вот от отсутствия карандаша, бумаги — страдал. Раздражала необходимость тратить усилия на то, чтоб все продуманное раскладывать в памяти «по полочкам» до лучших времен, когда можно будет оформить письменно. Научился и этому. Но в целом, когда привык к ритму тюремных дней, к ночным допросам, то пребывание в одиночке расценивал как «творческий период». Тогда я пересмотрел заново многое из того, что знал и думал до сих пор, нашел некоторые логические ошибки в прежних выводах, пришел к принципиально новым решениям. Между прочим, именно в одиночке у меня сложились мысли о Средневековье как о чрезвычайно важном периоде для понимания природы социальных потребностей, и, «законсервировав» этот материал, я использовал его спустя двадцать пять лет в своей дипломной работе.