Вяземский внимательно следил за всей этой историей и тут же пишет в Париж жене и дочери: «Лермонтово дело пошло хуже. Под арестом он имел еще свидание и экспликацию с молодым Барантом. Все глупое, ребячество… Дух независимости, претензии на независимость, на оригинальность, и конец всего — что все делает навыворот. Тут много посторонних людей пострадает, во-первых, свидетели, а более всех дежурный офицер, который допустил свидание. Между тем, что правда, то правда, Лермонтов в заточении своем написал прекрасные стихи».
В Ордонансгаузе навестил Лермонтова, между прочим, и Белинский. Тогда первый и последний раз состоялся у них разговор «по душе». Горячий поклонник лермонтовского таланта, Белинский не раз пытался приблизиться к нему, но Лермонтов его не подпускал. Белинский, твердивший лермонтовские стихи, «как молитву», считавший «поэтом с Ивана Великого», «чудной натурой», страдал.
Одну из таких встреч Лермонтова с Белинским описывает Н. М. Сатин: «Дело шло ладно, пока разговор вертелся на разных пустячках; они даже открыли, что оба — уроженцы города Чембара (Пензенской губ.). Но Белинский не мог долго удовлетворяться пустословием. На столе у меня лежал том записок Дидерота; взяв его и перелистав, он с увлечением стал говорить о французских энциклопедистах и остановился на Вольтере, которого именно он в то время читал. Такой переход от пустого разговора к серьезному разбудил юмор Лермонтова. На серьезные мнения Белинского он начал отвечать разными шуточками…
— Да я вот что скажу об вашем Вольтере, — сказал он в заключение, — если бы он явился теперь к нам в Чембар, то его ни в одном порядочном доме не взяли бы в гувернеры.
Такая неожиданная выходка, впрочем, не лишенная смысла и правды, совершенно озадачила Белинского. Он в течение нескольких секунд посмотрел молча на Лермонтова, потом, взяв фуражку и едва кивнув головой, вышел из комнаты.
Лермонтов разразился хохотом. Тщетно я уверял его, что Белинский замечательно умный человек; он передразнивал Белинского и утверждал, что это недоучившийся фанфарон, который, прочитав несколько страниц Вольтера, воображает, что проглотил всю премудрость».
Панаев описывает эти отношения «с другой стороны» — со стороны Белинского:
«— Сомневаться в том, что Лермонтов умен, — говорил Белинский, — было бы довольно странно; но я ни разу не слыхал от него ни одного дельного и умного слова. Он, кажется, нарочно щеголял светской пустотою.
И действительно, Лермонтов как будто щеголял ею, желая еще примешивать к ней иногда что-то сатанинское и байроническое: пронзительные взгляды, ядовитые шуточки и улыбочки, страсть показать презрение к жизни, а иногда даже и задор бретера…»
И только один раз Лермонтов приоткрылся Белинскому — тот пришел в неистовый восторг. Панаев подробно записал впечатления Белинского:
«Когда Лермонтов сидел в Ордонансгаузе после дуэли с Барантом, Белинский навестил его; он провел с ним часа четыре глаз на глаз и от него прямо пришел ко мне.
Я взглянул на Белинского и тотчас увидел, что он в необыкновенно приятном настроении духа. Белинский, как я замечал уже, не мог скрывать своих ощущений и впечатлений и никогда не драпировался. В этом отношении он был совершенный контраст Лермонтову.
— Знаете ли, откуда я? — спросил Белинский.
— Откуда?
— Я был в Ордонансгаузе у Лермонтова и попал очень удачно. У него никого не было. Ну, батюшка, в первый раз я видел этого человека настоящим человеком!.. Вы знаете мою светскость и ловкость: я взошел к нему и сконфузился, по обыкновению. Думаю себе: ну зачем меня принесла к нему нелегкая? Мы едва знакомы, общих интересов у нас никаких, я буду его женировать, он меня… Что еще связывает нас немного — так это любовь к искусству, но он не поддается на серьезные разговоры… Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не больше четверти часа. Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе и Вальтер-Скотте… «Я не люблю Вальтер-Скотта, — сказал мне Лермонтов, — в нем мало поэзии. Он сух», — и начал развивать эту мысль, постепенно одушевляясь. Я смотрел на него — и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою. В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть. Он перешел от Вальтера-Скотта к Куперу и говорил о Купере с жаром, доказывал, что в нем несравненно более поэзии, чем в Вальтер-Скотте, и доказывал это с тонкостию, с умом и — что удивило меня — даже с увлечением. Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне наконец удалось-таки его видеть в настоящем свете. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою, — я уверен в этом».
* * *
5 апреля 1840 года военно-судное дело над поручиком лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтовым было закончено. Предполагалось «подсудимого поручика Лермантова разжаловать в рядовые впредь до отличной выслуги».
Другое мнение — «наказать выписанием в армию тем же чином и шестимесячным содержанием под арестом в крепости».
Мнение командира Отдельного гвардейского корпуса великого князя Михаила Павловича по поводу приговора военно-судной комиссии в отношении Лермонтова: «Сверх содержания его под арестом с 10 прошедшего марта выдержать еще под оным в крепости в каземате три месяца, и потом выписать в один из армейских полков тем же чином».
Наконец 13 апреля рукой Николая I на докладе генерал-аудиториата по делу Лермонтова было начертано:
«Поручика Лермантова перевесть в Тенгинский пехотный полк тем же чином; отставного поручика Столыпина и г. Браницкого освободить от подлежащей ответственности, объявив первому, что в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным… исполнить сегодня же».
Резолюция Николая I — «перевесть в Тенгинский пехотный полк… исполнить сегодня же» — противоречит определению генерал-аудиториата, который предлагал выдержать Лермонтова три месяца на гауптвахте, а потом уже выписать в один из армейских полков. Вот почему не знали, как привести в исполнение высочайший приказ.
19 апреля военный министр граф А. И. Чернышев сообщил великому князю Михаилу Павловичу, что в ответ на его доклад Николай I «…изволил сказать, что переводом Лермантова в Тенгинский полк желает ограничить наказание». Не надо заключения под стражей. Сразу в армию.
Оставалось решить последнее дело. Де Барант настаивает на том, что Лермонтов ему жизни «не дарил» и стрелял вовсе не на воздух, а целился и промахнулся. Бенкендорф желает, чтобы Лермонтов изменил показания. Лермонтов настаивает на своем. Следуют намеки на «неправдивость» Лермонтова; тот упирается. В конце апреля он написал Михаилу Павловичу с просьбой защитить его от требований Бенкендорфа признать, будто на суде он не был вполне правдив. «Признавая в полной мере вину мою и с благоговением покоряясь наказанию, возложенному на меня его императорским величеством, я был ободрен до сих пор надеждой иметь возможность усердною службой загладить мой проступок, но, получив приказание явиться к господину генерал-адъютанту графу Бенкендорфу, я из слов его сиятельства увидел, что на мне лежит еще обвинение в ложном показании, самое тяжкое, какому может подвергнуться человек, дорожащий своей честью. Граф Бенкендорф предлагал мне написать письмо к Баранту, в котором я бы просил извиненья в том, что несправедливо показал в суде, что выстрелил в воздух. Я не мог на то согласиться, ибо это было бы против моей совести… Ваше императорское высочество, позвольте сказать мне со всею откровенностию: я искренно сожалею, что показание мое оскорбило Баранта: я не предполагал этого, не имел этого намерения; но теперь не могу исправить ошибку посредством лжи, до которой никогда не унижался. Ибо сказав, что выстрелил на воздух, я сказал истину, готов подтвердить оную честным словом…»